Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А сколько следует читать? Мне всегда казалось, что нечитающие писатели — они как те, кто всегда говорит и никогда не слушает.
Я и слушаю-то не слишком. Мне кажется, это защитный механизм. Иными словами, я опасаюсь эдакой молотилки — когда что-то делаешь, а оно должно тебя как-то менять. Инстинктивно я заранее знаю, что никак не поменяет. Опять-таки у меня радар включается. Вовсе не обязательно залазить туда самому, если все равно знаешь, что там ничего нет.
В юности я много ходил по библиотекам. Читать пробовал по-настоящему. Потом вдруг огляделся — а читать нечего. Я прошерстил всю обычную литературу, философию, всю кучу. Потом решил отвлечься — пошел блуждать. Забрел в геологию. Даже изучал операцию на брыжейке ободочной кишки. Дьявольски интересно. Какие скальпели брать, что делать — тут перекрыть, тут вену перерезать. Ну, думаю, неплохо, гораздо интереснее Чехова. Когда уходишь в другие области, вне чистой литературы, иногда очень увлекательно. Все ж не прежняя нудятина.
Теперь мне уже не нравится читать. Скучно. Четыре-пять страниц — и глаза сами закрываются, в сон клонит. Такие дела. Есть исключения: Дж. Д. Сэлинджер; ранний Хемингуэй; Шервуд Андерсон, когда он еще был хорош, вроде «Уайнсбурга, Огайо» и пары других книг. Но все они портятся. Мы все портимся. Я обычно плох, но, когда я хорош, я хорош дьявольски.
Вы однажды бросили писать на десять лет. Почему?
Началось где-то в 1945-м. Я сдался. Не потому, что считал себя плохим писателем. Я просто подумал, что никак не проломиться. Отложил писательство с омерзением. Моим искусством стали пьянство и сожительство с женщинами. Никаких почестей я не ждал, зато получил большой опыт, который потом можно было использовать — особенно в рассказах. Но опыта я набирался не для того, чтобы потом записать, ибо машинку я отодвинул.
Не знаю. Начинаешь пить; знакомишься с женщиной; ей хочется еще бутылку; пьянство затягивает. Все остальное исчезает.
А отчего это закончилось?
Я чуть не умер. Оказался в окружной больнице — у меня изо рта и задницы хлестала кровь. Я должен был умереть — и не умер. Потребовалось много глюкозы и десять-двенадцать пинт крови. Вкачивали прямо без остановки.
Когда я вышел, мне было очень странно. Намного спокойнее. Я чувствовал себя — если банально — легким на подъем. Иду по тротуару, гляжу на солнце и говорю себе: «Эй, что-то произошло». Я же потерял много крови. Может, и мозг пострадал. Так вот шел и думал, потому что чувствовал себя совершенно иначе. Такое спокойствие. Теперь я говорю очень медленно. Я не всегда такой был. Раньше я был раздрызганный — больше дергался, делал что-то, трепался. А когда вышел из больницы, странно успокоился.
Поэтому я нашел себе машинку и устроился на работу — водить грузовик. Опять стал пить много пива после работы и печатать стихи по вечерам. (Я вам говорил — я не знаю, что такое стихотворение, но писал в стихотворной форме.) До этого я сочинил немного, два или три, а тут вдруг сел и стал писать стихи. Так вот и пошло, я стал сочинителем стихов. Потом давай их рассылать, и пошло-поехало. На этот раз мне повезло больше, и, по-моему, работал я уже лучше. А может, редакторы лучше подготовились, сместились в другую область мышления. Вероятно, все эти три вещи и помогли. Я продолжал писать.
Так я познакомился с миллионершей. Я не знал, что делать со стихами, поэтому прошел по списку журналов и ткнул в один пальцем. Я сказал: «Хорошо. Можно и этот оскорбить. Вероятно, это какая-нибудь старушка в техасском городке. Пусть будет несчастна». Но то была не старушка. Оказалась молодая, много денег. Красивая. В итоге мы поженились. Я два с половиной года был женат на миллионерше. Все просрал, но писать не бросил.
Что стало с вашим браком?
Я ее не любил. Если женщина не получает от тебя какой-то выгоды — славы либо денег, — она тебя терпит лишь докуда-то. А из нашего брака она не получала ничего — ни славы, ни денег. Я ничего ей не предложил. Ну, мы вместе в постель ложились, это да. Но этого маловато, чтобы скрепить брак, если ты не ас. Я в то время асом не был. Я был просто парень, который одет, ходит по комнате, ест яйцо и читает газету. Я был завязан на себя, на свою писанину. Вообще ничего ей не давал, вот и огреб. Она тут не виновата, хотя и она мне особо ничего не давала.
Она как бы к искусству шилась, поэтому торчала от художников. Скверно рисовала, но ей нравилось заниматься в студии. У нее был обширный лексикон, вечно читала такие книжки, что фу-ты ну-ты. Но — богатая, а значит, избалованная, как все богатеи избалованы, сами того не зная. Как и у всех богатых, у нее это было на лбу написано. Некая надменность — она с богатых никогда не сходит до конца. По-моему, от денег люди не слишком меняются. Может, носят другое, живут в других местах, питаются иначе, на другом ездят, но отличие, мне кажется, не так уж велико. И тем не менее как-то богатые себя отъединяют. Когда у них есть деньги, а у тебя нет, между вами подымается что-то неизъяснимое. Ну вот если б она отдала мне половину своих денег, чтоб мне хоть половина этой ее надписи на лбу Досталась, у нас бы все могло получиться. Так нет же. Подарила мне новую машину, и все; причем уже после того, как мы расстались, а не до.
В одном рассказе у вас есть замечание, полное как бы такой жалости к себе, — что-то вроде: «Вот он я — поэт, известный Жене и Генри Миллеру, — мою посуду».
Да, это жалость к себе. Чистая жалость к себе, но иногда и от нее бывает хорошо. Немного повыть, если с юмором, почти простительно. А жалость к себе сама по себе… Мы все иногда спотыкаемся, мне там она не особо удалась.
Посуду мыть у меня тоже не очень получалось. Меня уволили. Сказали: «Этот человек не умеет мыть тарелки». Я был пьян. Я не умел мыть тарелки и сожрал у них весь ростбиф. У них там в подсобке целая нога висела. А я пришел пьяный и до этого неделю не ел. Ходил и отрезал от ноги по ломтику. И съел где-то половину. Посудомойки из меня не получилось, но хоть наелся.
А в другом месте вы сказали, что цените анонимность, что вам нравится, если люди не знают, кто вы. Тут, похоже, какое-то противоречие.
Это разные вещи — быть известным другому писателю и быть известным толпе. Хороший, скажем, плотник хочет, чтобы другие плотники считали его хорошим мастером. Толпа же — другое дело; но быть известным другому хорошему писателю… По-моему, такое не стоит презирать.
А мнения критиков о вашей работе вас беспокоят?
Когда говорят, что я очень-очень хорош, на меня это действует не больше, чем если говорят, что я очень-очень плох. Мне приятно, если говорят хорошее; мне приятно, когда и нехорошее говорят, особенно если в запале. Критиков обычно зашкаливает не от одного, так от другого, и меня возбуждает как хвала, так и хула.
Мне хочется реакции на мою работу, хорошей или плохой; но мне подавай смесь. Я не хочу, чтобы меня тотально почитали или смотрели снизу вверх, как на святого или чудодея. Лучше уж пусть нападают — так больше по-человечески, я к этому за всю жизнь привык. На меня всегда нападали так или иначе. Немного отвержения полезно для души; но атака по всем фронтам, тотальное отвержение совершенно разрушительны. Мне хочется равновесия: похвалили, напали, полный котелок всего сразу.