Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мы спустились на первый этаж и прошли на кухню. Промис прислонилась к стене и улыбнулась мне. Я как-то сразу расслабился, улыбнулся в ответ и облокотился о холодильник.
— А подвал? — спросила она.
Я указал на дверь в углу, прямо за ней, по ту сторону от плиты, и перевел разговор на бар, который располагался слева от холодильника.
— Тебя вдохновил именно этот подвал? — не унималась Промис.
— Автобиографический вопрос?
— Наверное. Можно?
Промис шагнула к дверце и оглянулась на меня. Я кивнул.
Разумеется, дверь оказалась заперта. Промис подергала ручку, потом растерянно оглянулась.
— Будешь? — Я достал из бара бутылку джина «Сиграмс».
— Почту за честь, мистер Улмер. Так что, подвала все-таки нет?
— Есть. Просто он закрыт. Там довольно грязно. Сама знаешь, как бывает в подвалах.
— Подвалы как шкафы, — сказала Промис. — Как склад белья в прачечной. Как мойка в раковине, в которой после готовки осталась гора тарелок.
— Да.
— Там бардак?
— Да, — повторил я.
— Беспорядок?
— Вот именно.
— Ты стараешься, чтобы подвал соответствовал условиям содержания пленника? — улыбнулась девушка.
Я налил спиртное в шейкер, добавил лед, слегка потряс получившуюся смесь. Движение вышло довольно нелепым, и я как можно быстрее закончил приготовление коктейля. С притворной напыщенностью я подал Промис бокал мартини. Я любил этот напиток, несмотря на то, что всеми силами отвергал способы, которые мой отец использовал для ухода от реальности.
— А себе?
— Я по одному за раз делаю, — признался я, выдавая, пожалуй, слишком многое о жизни одиночки.
Промис аккуратно пригубила.
— Как думаешь то, что мы пьем вместе, что-нибудь значит?
— По сравнению с чем? С тем, что мы вместе едим?
— По сравнению с тем, что держим в руках поводья. Правим. «А бабочкам забудут счет — тогда я выпью вновь». Дикинсон была пьяна жизнью.
Я еще не закончил делать мартини, но повернулся и посмотрел на нее. Наверное, Промис решила, что я не пойму, что она имеет в виду: она вытянула руки так, словно держала в руках вожжи и правила невидимой повозкой. Покорные вознице лошади встали как вкопанные и в воздух поднялось облако пыли. Я потряс шейкер и вылил жидкость во второй бокал. Подтаявший лед образовал на поверхности тоненькую пленку. Великолепно.
— За вдохновенных лошадей! — Я поднял свой бокал.
— Площадей или лошадей?
— За лошадей.
— Ты меня пугаешь, Эван Улмер. — Промис сделала еще один глоток. — Мне не терпится заглянуть в подвал. Это можно устроить?
— Зачем?
— Чтобы посмотреть.
— На что посмотреть?
— Посмотреть, что заводит Эвана Улмера. Что подхлестывает его воображение. Подвалы — своего рода метафора, ты согласен? По крайней мере мне так кажется.
— Темные закоулки. — Я пригубил мартини.
Кто такой Эван Улмер? — спрашивала себя Промис. Впрочем, любой бы на ее месте спрашивал себя о том же. Не странно ли, что меня этот вопрос интересовал сильнее других? Как сочетается интерес к собственной персоне с равнодушием окружающих? В детстве я частенько об этом думал. Я был ошеломлен жизнью и задавал вопросы, которые другим казались неподходящими и странными. Не буду врать, я был нервным ребенком, я хотел быть твердо уверен, что ботинки начищены, молния застегнута, а веемой мысли надежно запрятаны в недра мозга, пористого как губка.
Я вырос в Эпплтоне, без братьев и сестер, а жаль, лучше бы рядом был кто-нибудь, с кем можно поделиться, кому можно излить накопившиеся вопросы и испытать неизведанное наслаждение — не искать на них ответа. Мать? Она не очень-то любила вопросы. У отца возникла дурацкая привычка, которая с годами лишь усугубилась: он частенько разжигал мое любопытство, задавая вопросы, а потом сам же давал на них ответ. Разве ему было дело до того, что я любил бибоп[18]? Не было. Спрашивать и тут же самому отвечать — идиотизм. Все равно что успешно зазвать девчонку в гостиничный номер, а потом подрочить в ванной.
Пора, да? Слова непрестанно бились у меня в голове. Я мог бы вытатуировать их на лбу и каждый раз читать во время бритья, чтобы напомнить себе о том, что и так не получалось забыть. Пора. Пора? Пора — для чего, когда, почему?
Пожалуй, впервые в жизни я писал каждый день. Писал с уверенностью. Слова лились непрерывным потоком, шли процессиями, проносились кавалькадой, а я выбирал те, что мне подходили. Роман близился к концу. В чем же дело? В том, как Боб рассуждал о моей книге, о возможностях публикации? В том, что в библиотеке напротив меня сидела девушка — такая же сумасшедшая, как я, и в два раза более амбициозная? В том, что девушка целовала меня, хотела меня целовать? Может, каждый поцелуй приносил новое вдохновение, которое порождало главы моей книги?
Так или иначе, что-то росло, ширилось, требовало освобождения. Пора, да? Наверное, смешно, но я чувствовал себя беременным, чувствовал, что посвятил себя важному процессу, который должен обрести свое место в нашем мире. Иногда жаждал освобождения — рвался на свет из болотной жижи. Часто мне на ум приходил Боб. Он уверенно шел к тому, чтобы найти свое место, и без излишней гордости могу сказать, я надеялся, что когда-нибудь он по достоинству оценит похищение.
Мой разум будоражили противоречивые мысли, порой я хотел отпустить Боба на все четыре стороны. Я работал как заведенный: тянуло закончить роман прежде, чем поднимется новое облако пыли. И я был близок к окончанию — дразняще близок. Когда я рассказал об этом Промис, она, кажется, за меня обрадовалась и попросила почитать рукопись. А еще она хотела увидеть подвал, который так меня вдохновил.
Мать Промис приезжала во вторник и должна была уехать в четверг. Мы познакомились в среду вечером, после ужина.
В гостиной я устроился напротив женщин в кресле-качалке и положил на колени плюшевого медведя. Мои мысли напоминали котел: варево в нем бурлило с той самой минуты, как я вошел, пожал руку Маргарет и чуть не наступил на Ганса, который скакал между нами, вынюхивая что-то мокрым черным носом. Мой разум тоже находился в поиске: мысли описывали бешеные круги, а беседа шла своим чередом. Я смутился, заметив, как у матери Промис, Маргарет, торчат соски — я отчетливо видел их под голубым топом из лайкры. По-моему, такие майки носят велосипедисты. В любом случае подобный наряд был бы гораздо более уместен на молодой девушке.
В физическом плане Маргарет во многом походила на дочь — разумеется, за исключением возраста. Она была старше. И красивее. Те же волосы, горделивый носик, тот же лоб, явственно выражающий недоумение. Тот же острый подбородок — я обратил на него внимание только теперь, когда он предстал передо мной в двойном экземпляре. Но я бы ни за что не угадал, какой у нее голос. («Я же тебе говорила», — заметила позже Промис, хотя в тот момент я совершенно об этом забыл.) Голос был как у ребенка, он был пародией на детский голос. Я осознал, что разговариваю с Маргарет, как с десятилеткой: использую ограниченный словарный запас. К тому моменту, как я это понял, она уже была на шаг впереди.