Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Эта поза изумляла и будоражила. Особенно ее интимность. Мэй ощущала биение сердца Нелл под рубашкой. Улавливала запах карболового масла, исходящий от ее волос. Могла протянуть руку и коснуться руки Нелл или ее лица. Ее шероховатые, мозолистые пальцы были прекрасны. Каким волнующим казался отдых в такой позе, в объятиях Нелл, будто они имели полное право быть вместе и ничто не могло разлучить их. Я люблю тебя, мысленно шептала Мэй, приберегая эти слова, пока не желая произносить их вслух, чтобы наслаждаться их обладанием втайне, словно именем Румпельштильцхена из сказки братьев Гримм, — именем, силой которого дочь мельника вернула себе дитя. «Я люблю тебя. Я люблю тебя. Я люблю тебя».
Этот арест, решила Ивлин, самое омерзительное, что случалось с ней когда-либо в жизни.
Вместе с другими суфражистками ее привезли в ближайший полицейский участок, где обыскали и забрали деньги и школьный шарф — чтобы она не повесилась, как ей объяснили. Ивлин с трудом удержалась, чтобы не захихикать: находиться в полиции, будучи одетой в школьную форму, было так забавно и странно, и еще более странно выглядело то, что такой безобидный предмет, как школьный шарф, сочли возможным орудием самоубийства. Когда полицейские составляли протокол, она сказала, что ей восемнадцать, что, строго говоря, не соответствовало действительности, но именно этот возраст она назвала миссис Лейтон и не хотела, чтобы на суде ее уличили во лжи.
Камера, в которую ее привели, была тесной и пустой. И ужасающе, омерзительно грязной — настолько грязной, что от отвращения по рукам Ивлин побежали мурашки. В камере несильно, но отчетливо пахло мочой, рвотой. По углам шныряли черные тараканы, один пробежал по руке Ивлин, и она взвизгнула.
Стены камеры были выложены белым кафелем, в камере помещались жесткие нары с двумя одеялами и подушкой, набитой конским волосом, унитаз и кран. Над унитазом с жужжанием вились мухи. Газовый рожок под толстым стеклянным колпаком горел всю ночь, крошечное окно находилось под самым потолком, поэтому выглянуть в него было невозможно. Ивлин с удовлетворением отметила, что на этом окне и вправду установлена решетка. В двери имелся глазок и что-то вроде щели почтового ящика, через которую подавали еду. И на обед, и на ужин давали одно и то же: хлеб с мерзким и склизким маргарином и еще более мерзкий чай. Ивлин все равно выпивала его и съедала бутерброд, рассудив, что наголодаться еще успеет.
Поначалу суфражистки перестукивались друг с другом и кричали что-нибудь ободряющее, вроде «bon courage![13]».
И «не сдавайтесь».
И чтобы тебя услышали через тюремные стены, напрягать голос приходилось изо всех сил, и вскоре какой-то пьянчуга из камеры по соседству с Ивлин прикрикнул: «А ну заткнитесь, тупые коровы!»
Они пошумели еще немного, просто чтобы дать ему понять, что не испугались, но присутствие этого человека почему-то угнетало их дух, особенно когда он принялся поносить их на чем свет стоит. А потом его громко и бурно вырвало прямо за стеной камеры Ивлин, и она сама с трудом удержалась от рвоты, настолько это было гадко. Пленным мятежникам в приключенческих романах никогда не приходилось делить свое узилище с подобными людьми.
Но сидеть взаперти было по большей части нудно. Ивлин от скуки снизошла до чтения своих школьных учебников: Евклида, Вергилия, «Бури» в обработке для женских школ. Обычно Ивлин нравился Вергилий, однако он оказался неподходящей компанией для камеры с белым кафелем на стенах и стойкой вонью рвоты и мочи. Окажись Эней в подобных ужасающих условиях, какая-нибудь богиня непременно сжалилась бы и спасла его. А «Буря» — просто идиотизм. Всего одна женщина на всю пьесу, и та противная мямля. Как можно воспринимать Шекспира всерьез, если он писал такую чушь? Евклид вообще невыносим. Как будто девушке в тюремной камере есть дело до углов и отрезков! Она пыталась представить, что думают сейчас ее родители. Придут ли они на суд? Скажут ли ей еще когда-нибудь хоть слово? Ее наверняка накажут, как только все откроется. Может, даже навсегда запрут в ее комнате. Или отправят за город, к бабушке и дедушке. Глупая вышла затея. Был бы здесь Тедди… Он наверняка сказал бы «я же говорил!». Ну и пусть.
Ради того чтобы еще раз увидеться с ним, можно и потерпеть.
* * *
На следующий день ее разбудили спозаранку, снова снабдили хлебом с сероватым маргарином, съесть который ей помешала нервозность, и принесли таз с холодной водой. Затем ее, пьянчугу (который уже протрезвел и имел весьма жалкий вид) и остальных суфражисток выпроводили во двор. Ивлин подумалось, что еще никогда в жизни она так не радовалась при виде других человеческих существ. Раньше она и не подозревала, как это ужасно — быть целиком и полностью предоставленной самой себе. Как будто ты не совсем человек. Она никогда бы не подумала, что ей нравится быть среди людей. А теперь была готова расцеловать суфражисток.
— Все хорошо? — спросила миссис Лейтон, взглянув на нее, и она благодарно кивнула. Все хорошо. Пока что.
Ее, пьянчугу и суфражисток погрузили в две «черных Марии». Внутри фургоны делились на тесные загородки, в которых едва хватало места, чтобы сесть. Прежние пассажиры фургонов выцарапали на стенках надписи: «Боб Эллиот, попрошайничество, одна неделя», «Джимми Барнетт, пьян и недееспособен, три шиллинга»… Ивлин поискала фамилии суфражисток, но не нашла ни одной. Ее сердце билось все сильнее, от нервозности покалывало руки. Тихий голосок в голове без умолку напевал: «Суд, тюрьма и голодовка. Суд, тюрьма и голодовка».
Ее подташнивало.
В магистратском суде их выпустили из фургонов во двор и как будто забыли о них. В этом дворе было и без того уже многолюдно, и он постепенно заполнялся полицейскими, людьми, обвиняемыми в мелких преступлениях, и юристами. Этот список пополнили и двенадцать суфражисток.
Там они и ждали. Ждали долго.
Этот июльский день выдался теплым, поэтому Ивлин не зябла. Взявшись за руки, суфражистки пели песни. Ивлин поначалу пела вместе со всеми, но вскоре перестала. Ей было не до пения. Мешало ощущение грязи, было некомфортно, кожа под платьем зудела, голове стало жарко под засалившимися волосами, и победительницей она себя совсем не чувствовала, просто хотела, чтобы все поскорее кончилось. В очередной раз она поймала себя на сомнениях: причастность к суфражисткам смущала ее. Чувство принадлежности и нравилось ей, и вызывало беспокойство. И пробуждало желание как спорить, так и спасаться бегством.
Заключенных вызывали по одному, их дела рассматривали по очереди. Слушания вроде бы не затягивались. Ко двору был обращен балкон, на который после слушания выводили подсудимых. Они показывали друзьям на пальцах, какой срок им дали. Одна неделя. Две недели. Три. Четыре. Ивлин полагалось бы изводиться от ожидания, но оно почти не тревожило ее. Время нервозности прошло. Остались лишь нетерпение и скука.
Мисс Уилкинсон беседовала с худой беспокойной женщиной, которую арестовали за попрошайничество.