Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В коридоре стояли раздутая сумка и чемодан. Мать и Ира всё уже про него решили: Павел немедленно едет к отцу. В Москве его никто не тронет. Милые. Любимые его женщины, всё-всё понимающие. Нисколько в нём не сомневающиеся. Они обе согласны разом остаться одни, пожертвовать своим единственным, ещё не до конца поделенным мужчиной, лишь бы «у него всё было быстро». А там время покажет: может Павлик вернётся, а, может, Ира начнёт менять комнату. С работой? А пусть увольняют! С его дипломами он и с «33-ей» найдёт себе место. Не все же идиоты, кому-нибудь и специалисты нужны. Милые. Но у него было иное предложение: да, ему нужно ехать, и немедленно, но не так далеко.
Год назад Сергей познакомил Павла со своим троюродным или четвероюродным дядей по матери, отцом Николаем, бывшим настоятелем Троицкого храма в ****, ближнем пригороде южного Киева. Старый священник и фамилию имел соответствующую — Поп. Николай Филиппович Поп. Отец Николай смеялся: «В семинарии всех по фамилиям, а меня вот только по имени-отчеству всегда к доске вызывали». Родом он был западэнец, чуть ли не односельчанин Степана Бандеры. И больше всего на свете не любил своих землячков. Очень уж рано остался он сиротой и вдосталь хлебнул батрачества у своих рачительных соседей. Он — десятилетний хлопец, да мать — были единственными кормильцами ещё троих малышей. Работали от зари до зари за хлеб и тряпьё. Но и эта работа была только летом да осенью. Лютыми зимними ночами они с матерью лежали по краям рубленной ещё батькой дощатой кровати, собой согревая зарывающихся в солому спящих малявок и ждали, ждали весны. На первую травку выходили чёрными, как головёшки, и качаемые ветром. Один раз, чтобы утешить плачущую сестрёнку, он тайком изловил и подоил чужую козу. Доил, а сам плакал от голода и страха: а что, «як Бог побачит». Но побачил хозяин. Избивали не только его, но и малышку. Потом, после присоединения Западных областей к СССР, они перебрались под Киев, и словно попали в иной мир, населённый людьми, не только постоянно к месту и не к месту поминавших Христа, но и помнящих его призыв к милостыни. Вроде те же хохлы, те же украинцы, но… христиане. Только среди этих, совершенно до того незнакомых людей, вдруг раскрылось, стало в яви понятным, что Бог воистину есть любовь. Бескорыстная, жалостливая любовь к ним — вдовицам и сиротам. Отец Николай никогда после «даже принцыпово» не хотел «размовляться на украинской мове», и постоянным рефреном бурчал, что «зря не утикал в Россию», когда его туда звали. Сергей и Павел ездили к отцу Николаю за лето несколько раз, обычно на субботу-воскресенье. Храм середины девятнадцатого века был классикой «украинского барокко». Можно было часами ходить по высоко выгороженному белёным кирпичным забором двору и рассматривать узорочье белого же пятиглавого храма. На восходе или закате маленькие золотые куполки переливались всеми своими ребристыми плечиками, а сквозные кресты казались возносящимся плазменным сиянием, с трудом удерживаемым на земле цепями. Ребята, вместе с другими приезжающими с Киева, работали на церковном огороде, потом, когда начался ремонт, помогали ставить леса, красили крышу, меняли стоки. Вместе с другими учились молиться, в очередь читать шестопсалмие и даже петь на клиросе. Там Павла крестили, впервые исповедали. И с Ириной повенчали.
Туда он сейчас и поехал. Только там должны были всё понять и что-то посоветовать. И пожалеть. Именно этого сейчас хотелось больше всего. Хотелось перестать быть всезнающим учителем и способным на сопротивление борцом, а просто сжаться, скрючиться и ткнуться лицом в чью-нибудь жилетку и поскулить. Нет, не в чью-нибудь, а конкретно отца Николая. Ибо давно, после самой первой же своей, удивительно доверительной беседы с этим батюшкой, понял, почему такой герой, человек-гора и непоколебимый бульдозер Сергей рядом с этим пожилым сухоньким священником кажется значительно меньше ростом. Отец Николай тогда позвал Павла к себе в дом, по крутой тёмной лестнице провёл на второй этаж в гостиную с большим лимонным деревом в кадке и целым углом икон, усадил в неудобное жёсткое кресло. Им принесли чай в высоких стаканах со старинными подстаканниками и печенье. Павел впервые пил чай с человеком с крестом и в подряснике, и немного стеснялся, что тот не замечает зацепившейся в своей бороде крошки. Подсказать или не подсказать? А она, как назло, всё время лезла в глаза. Конечно, у него, тогда ещё студента и человека только что обретшего свою веру, было много вопросов к священнику и, конечно, не меньше было им же заранее заготовленных ответов. Беседа планировалась как взаимно познавательная. Ведь в принципе, Павел и так знал, как ему нужно жить, он просто хотел услышать ещё несколько подтверждений собственным выкладкам. Прежде всего, о чём стоило беседовать с иереем? Например, — Личность Богочеловека он принимал безоговорочно, но недоумевал: в чём смысл современной церкви. Со всеми её утомительными сложностями и явно устаревшими ритуалами. Не мешает ли она этими своими средневековыми условностями прямому богообщению? Одно только чинопочитание чего стоит. Откуда берётся это безапелляционное право считать себя обязательным посредником между Богом и человеком? Ему казалось, что от этого пора уже уходить, современная жизнь требует индивидуализации мистического опыта, и он приготовил в доказательство этому некоторые аргументы. Но, настроившийся было заранее, на долгий и серьёзный диспут, Павел неожиданно для себя онемел, даже не успев один раз раскрыть рот. И не менее часа оказался совершенно безответным слушателем, просто спешащим запомнить всё, что ему повествовали.
Отец Николай, перекрестившись и благословив стол, вдруг погрозил Павлу пальцем: «Помолчи пока!» и стал поучать. Именно поучать. Он сходу взял точный тон человека «власть имеющего», тон истинного, от Бога учителя. Совершенно не вызнавая ни жизни, ни мыслей собеседника, он негромко, но жёстко, с первых же слов начал перечислять заготовленные вопросы и ответы. И пока он только проговаривал эти вопросы, Павел уже сам понимал их наивность и… глупость. А заготовленные, — такие, казалось, оригинальные в своей неожиданной свежести, — ответы просто устыжали: оказывается, на подобном «умотворчестве» уже давно росло множество сект, и все его, Павла, религиозные «первооткрытия» имели тысячелетние еретические истории. Голова клонилась, уши горели, — нет, не был он тут самым умным. Совершенно не был. Это было не советскую идеологию щипать…
Вошёл Павел в кованную, крашенную зелёным калитку обнесённого высоким бело-штукатуренным забором церковного двора совсем в сумерки. Солнца давно уже не было, только бледно-фиолетовая туча на зеленоватом западе подсвечивалась снизу мелкой алой рябью. Воздух по-весеннему немного лип сыростью, и густо тянуло цветом старой акации. Дождь, что ли, собирается? В стоявшем в дальнем углу доме священника на втором этаже горел за розовыми шторками свет. Но идти сразу к отцу Николаю что-то не захотелось. По дороге в автобусе вдруг накатила дрёмная усталость, и всё происшедшее с ним в этот день, — начиная с картинного ареста с «воронком», стало казаться нереальным. Как так: он, всегда такой благополучный, такой правильный «головастик», — и наручники, безумное мерзкое обвинение, свинтопрульный следователь? И самое главное — предательство! Такая грязная клевета. И кто? Кто оклеветал? Он же ей самое дорогое, самое ценное своё доверил. Самое сокровенное. Как же она так могла? Ну, ладно бы, в воровстве обвинили… А ведь это было его первое Евангелие. Первое… Предательство и обида. Обида. Да, обида была единственной реальностью. А всё остальное бредом… Павел толкнул дверь в сторожку: «Мир дому сему»! — «С миром принимаем», — сизо-седой, длинноволосый, очень благообразный Никодим Петрович строго посмотрел на сумки нежданного гостя, но ничего не спросил. Поставил на плитку чайник и вышел запирать ворота. Ополоснувшись в гремучем рукомойнике, Павел не найдя полотенца, просто мокрыми ладонями пригладил волосы и прилёг на «гостевую» лавку поверх синего солдатского одеялка. Никодим где-то долго бродил, оглядывая и проверяя двор. И, войдя, застал припозднившегося гостя спящим. Он со вздохом выключил уже засопевший чайник и повернул самодельный из жести абажур так, чтобы свет не падал Павлу на глаза. Достал из тумбочки стёртый от долгого употребления по углам и многократно склеенный молитвослов, встал к иконам на вечернее правило. Читая, то и дело косился: понятно, что беда у человека, — чего бы иначе в такое время прилетел. И лежит беспокойно, подёргивается. Набедокурил, поди, да к батюшке за утешением. Эх, молодость, молодость. Прости, Господи, и помилуй…