Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— А надо бы, — заметил Фрэнки.
— Очень немного таких чуваков, — сказал Расселл, — которым оно бы не надо. «Слушай, — говорит, — давай разогрей просто и вбухай туда масла. А потом жрачку этим им залей, они все и слопают как миленькие. А то не станут. И потом, это я тебе гарантию даю, ты этих блядских зверей только выводи побыстрее, потому что из них все польется, как по маслу…» А собаки, — продолжал Расселл, — мне с ними только одно на ум пришло, когда у чуваков дизентерия в первый раз случается, понимаешь? И они не… у них раньше такого никогда не было, они не врубаются, что с ними сейчас будет. В общем, собаки — я им жратвы наложил, они там чуть друг друга не передавили, так кинулись, и я их быстренько выпустил — и скоро они уже все съежились, морды у них съежились, и они как пошли присаживаться. Сидят и сидят, господи, этот задний двор вонял аж до самого Спрингфилда, к черту, из травы пар валит, будто весь двор подпалили или что-то. Мать домой возвращается, за целый квартал на меня напустилась. «Ты откуда этих собак всех притащил? Да на них отдел здравоохранения сейчас примчится». Я говорю: «Ага, мам. Ты знаешь, что сделала? Ты меня обидела. Не надо было сюда приходить, сидела б, где сидишь». Сын единственный в тюрьме, нет бы переехать, чтоб поближе к нему быть. Так она, знаешь, сколько раз меня навещала? Три. Три раза почти за три года. Один раз тортик, блядь, принесла. Ей его еще пронести не давали. «Не надо было туда напильник совать, мам, — говорю. — Я все тебе собирался сказать, у них там металлоискатель. Напильник засекут». А она мне: «Ничего я в этот тортик не совала». Отличная у меня мамаша, я ей так и сказал. Бля. Говорю ей: «Ма, ты меня обидела. И только поэтому я этих собак отсюда увезу. Сегодня же вечером и увезу. Но за это убирать за ними я ничего не буду. И на твоем месте, когда мусор выношу, я б аккуратнее смотрел, куда ногу ставить». Она глядит на меня. «Оно и есть, — говорит, — очень похоже на все остальное, чего я от тебя натерпелась. Окажи мне милость, а? Больше не возвращайся». Я ей тогда сказал: «Я в старика своего весь пошел. Не вернусь…» А дальше мне вот чего надо, — продолжал Расселл. — Мне этим собачкам надо фенобарбиталу скормить. «Тут все хитро, — говорит он мне. — К пяти надо у них всю воду забрать, потому что собаки эти, после масла, которое через них прошло, все вылакают, и тогда мы, блядь, в ссаках псиных, блядь, утонем. Но штука в том, что последний раз, когда я так делал, мы им дали фенобарб около пяти, перед тем как воду убирать, и вкатили мы им будь здоров, потому что до этого был раз, когда мало дали, и они в машину залезли, поспали там малехо, а потом чистый дурдом начался. Поэтому в последний раз мы перебрали, и они все были снулые, когда мы их мужику отдавали, и нихера за них не получили — собаки больные, все дела. Такого говна мне больше не надо. Я не хочу, чтоб они по дороге хай подымали, и чтоб втыкались во все, когда доедем, тоже не хочу. Маленьким давай полграна. Если слишком шустрые — гран. Большим по паре, а если кто — если какие еще прыгать будут, накати им еще разок. С водой. Воду потом убери. Из хлеба шариков налепи и еще по полграна туда воткни, дашь им часиков в одиннадцать, вот тогда и хватит…» Я ему говорю, — продолжал Расселл, — говорю: «Кенни, мне показалось, что я весь день спать должен. Как я буду спать, если мне столько всего делать?» А он мне: «А ты собачьей дури сам накати». Я у него спрашиваю, как это так получается, что он за этих собак капусту стрижет, а я всю работу делаю. «Ну, — говорит он, — мне тут еще надо кой-чего сделать…» Хуже, блядь, Хорька, парней обдирает, — сказал Расселл. — Потом возникает, где-то прямо в полночь уже, у него с собой еще три собаки. Я весь день жопу рвал, собак готовил, а Кенни нам еще лишних сращивал. Я говорю: «Кенни, елки-палки, это же… — мы ведь уже некоторых продали тому чуваку в Норт-Энде, да? Пуделей. Три пуделя у нас было, и он нам за каждого по полторахе выкатил. Что неплохо, — у нас уже шестнадцать собак, твоих и моих». А у него такой лимузин, «кадди». Заднее сиденье снял, старыми одеялами там все застелил, в багажнике. «Туда шестнадцать собак не влезет. Они там друг друга поубивают…» Собачки эти, говорит он мне, «эти — они маленькие». У него там пара спаниелей и жесткошерстная. «Все поместится, не парься». В общем, мы их грузим. Мои собаки все квелые. Он за передние лапы берет, я за задние. Мамаша моя в окошко смотрит. Наконец всех погрузили. Вот просто штабелем сложили. Залезаю в машину, она окно открывает. «Это все?» Ну. «Хорошо. И не забудь, что я сказала». Ага, вот теперь я старика своего гораздо лучше понимаю, к тому ж. Она окном — тресь.
— Тебе все равно лучше, чем мне было, — сказал Фрэнки. — Моя мать каждую неделю, бывало, приезжала. Каждую, блядь, неделю, ни одной не пропустила, я-то — я сижу обычно в воскресенье, а тут первым делом надо что, надо в церковь. Уебок этот, он каждую, блядь, неделю пиздит про Дисмаса.[12]Ох ну еб же твою мать. Хотя нет. Бывали недели, когда он не затыкался насчет дрочбы. Забавно то, что про отсосы и прочее ему сказать было нечего. А после — воскресная трапеза, понимаешь? Такое же говно, как прочие, только эта должна быть «доброй». Видел репу когда-нибудь? Я еще раз репу увижу, я этой хуйней точно в кого-нибудь запущу. А потом моя бедная седенькая мама, она и ее, блядь, пальтишко, разъебанное вдребезги, заходит и выглядит так при этом, будто ее по башке огрели. И мне сидеть и все это терпеть. «Я за тебя молюсь, Фрэнки… Я за тебя новену прочла, Фрэнки… Надеюсь, тебе УДО назначат, Фрэнки… Я в душе знаю, Фрэнки, ты хороший мальчик… Фрэнки, тебе надо поменяться». И она ж сидит, боже мой, она не для этого такой путь сюда проделала, чтоб через пять минут убегать. Нет, сэр. Как-то была неделя, она заболела. Для разнообразия Сэнди приехала. «Фрэнки, тебе чего-нибудь хочется?» Еще бы не хотелось, жопка ты с ручкой. Прикуй мамашу к кровати, елки-палки. «Она не хочет плохого, — говорит Сэнди. — Она считает, будто виновата. Сама сказала мне, не знает, что она такого в тебе упустила». Я ей говорю: «Не рассказала про таких мудаков, как Доктор, вот чего, — сказал Фрэнки. — Ты ей передай, следующего родит — пусть научит его правильно заход планировать, чтоб стукачик никакой не затесался и все по пизде не пошло». Она смотрит на меня. «Ты мне хочешь сказать, чтоб ей передала, чтоб она больше не приезжала?» Конечно хочу. Так она и передала, и на следующую неделю мамаша заявляется, ты б ее видел. Будто ее наружу вывели и отпинали до усера. «Фрэнки, — говорит, — Сэнди мне сказала, ты не хочешь, чтобы мама к тебе больше приезжала». И давай плакать, а парни на меня смотрят, половина из них — тихари, комиссии шепнут: «С матерью плохо обращается, она к нему приезжает, а он не ценит». Господи боже мой, ужас да и только. Ну и что мне было делать? Говорю ей: не, ты приезжай, мам, я это просто ляпнул. И приезжала потом. И новены, и кальварии, и четки, она там в церковь миссии ходила, и все это ради меня. Господи. «Я не калека, ма», — говорю. «В душе своей — калека», — отвечает. Боже. Повезло еще, что я на нее через сетку не кинулся.
— Нихера они не знают, — сказал Расселл. — Никто ничего не знает. Просто думают, раз ты там, выйти уже не можешь. А больше ничего не знают. Не соображают они.