Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Разлад между мечтой и действительностью вышел, однако, грубым и на редкость прозаическим. В училище, благородный образ которого рисовал себе Михаил Андреевич, процветали взятки, протекция и кумовство. Разрешение государя принять двух братьев Достоевских на казенный кошт (наивный папенька полагал дело решенным), как оказалось, ничего не стоило без санкции испорченного «подарками» начальства. Сначала у М. А. выудили 300 рублей якобы на уроки фехтования и фортификации, которые для экзаменов были не нужны. Потом братьев по приказу начальника училища генерал-майора В. Л. Шарнгорста (дворянина Брауншвейгского герцогства и хорошего чтеца, часто приглашаемого в августейшую семью) подвергли медицинскому осмотру; училищный врач В. И. Волькенау, тоже немец, обнаружил у Михаила едва ли не чахотку, и тот не был допущен к испытаниям. Наконец, Федору, сдавшему экзамены «с честью», на полные баллы, было объявлено, что нет ни одной казенной вакансии и что, несмотря на волю государя, принять его на казенный счет не могут. «Мы полагали, что он будет в числе первых, — писал отцу Михаил, подозревая, что первыми стали те, кто давал взятки. — Эта несправедливость огорчает брата донельзя. Нам нечего дать; да ежели бы мы и имели, то, верно бы, не дали, потому что бессовестно и стыдно покупать первенство деньгами, а не делами. Мы служим государю, а не им».
Но решали судьбу братьев именно «они», а «им» учить неимущих братьев на казенный счет было невыгодно. «Прекрасное и высокое» обернулось на первых же порах откровенно некрасивым и низким: конечно, Шарнгорст в период своего руководства училищем приглашал читать лекции известных профессоров, но и своего интереса, как видно, не упускал.
Только через девять месяцев после приезда в столицу учебно-служебная жизнь Федора кое-как сложилась — ценой слезных писем к Куманиным, которые и оплатили учебу племянника (а он должен был расписаться в уплате 950 рублей немедленно после сдачи экзаменов, иначе терял место); ценой разлуки с братом, большими трудами устроенным в Петербургскую инженерную команду — и почти сразу переведенным в Ревель; ценой тяжелого разочарования в поприще, выбранном для сыновей отцом. 16 января 1838 года Федор, выдержав накануне специальный экзамен, чтобы начать учебу не с нижнего 4-го, а со следующего, 3-го класса, надел мундир с погонами, кивер с помпоном, получил звание «кондуктора» и переселился от Костомарова в Инженерный замок.
Главное инженерное училище выгодно отличалось от прочих военных учебных заведений — здесь щедро преподавались российская словесность и всеобщая история. Профессор В. Т. Плаксин вел курс истории русской литературы по своей книге6; профессор И. П. Шульгин — по одному из своих «преогромных» учебников. Выяснилось, однако, что замечательно успевая по «умственным» предметам — словесности, языкам, Закону Божию, истории, географии, геометрии, физике — и всегда имея по ним высшие баллы, Федор плохо воспринимал военные дисциплины: артиллерию, фортификацию, черчение планов полевых укреплений, редутов и бастионов. Выяснилось также, что смотры, парады, церемониальные марши, стояние в караулах и «необходимость вытягиваться перед всяким офицером» для него не просто мучительны, но и непосильны: из двенадцати баллов он мог получить не более трех-четырех. Через полгода он понял, что двухмесячная лагерная жизнь под Петергофом, состоявшая «в съемке и нивелировании местности, в разбитии и дефилировании полевых укреплений и в производстве саперных и линейных работ»7, и есть прообраз его возможного будущего.
Очень скоро занятия в хваленом училище показали юноше свою изнанку, и он возмущенно писал отцу: «Недавно я узнал, что уже после экзамена генерал постарался о принятии четырех новопоступающих на казенный счет кроме того кандидата, который был у Костомарова и перебил мою ваканцию. Какая подлость! Это меня совершенно поразило. Мы, которые бьемся из последнего рубля, должны платить, когда другие — дети богатых отцов — приняты безденежно». Можно представить, как тягостно было читать это письмо отцу. Он посылал в Петербург деньги («орошенные по'том трудов и собственных лишений» — так трактовали это благодарные, но постоянно нуждающиеся в средствах братья); просил Костомарова не оставить юношей и впредь; беспокоился их молчанием, интересовался подробностями их жизни, еды и занятий. Он спрашивал, доволен ли Миша избранным поприщем, не пожертвовал ли собой ради семейного спокойствия: «Друг мой, напиши откровенно, не так, как отцу, а как другу... Ты знаешь душу мою...» Он хотел понять, «доволен ли Фединька своим теперешним состоянием»; волновался, узнав, как тягостна сыну необходимость становиться во фронт перед офицерами, и мягко напоминал о неизменности устава воинской службы. А Федя в письмах отцу называл его нежнейшим из родителей...
Осень 1837 года стала для отца, как выразится Андрей Михайлович, временем большой деятельности, «так что он за работой забывал свое несчастье...». Но когда наступила зима, он, после многолетних трудов среди коллег и пациентов, «увидел себя закупоренным в две-три комнаты деревенского помещения, без всякого общества». Ему не было и пятидесяти; одиночество и тоска по жене мучительно тяготили. «Он поминутно входил в комнату; на него страшно было смотреть. Он был так убит горем, что казался совершенно бесчувственным и бессмысленным. Голова его тряслась от страха. Он сам весь дрожал и всё что-то шептал про себя, о чем-то рассуждал сам с собою... Казалось, что он с ума сойдет от горя» — так в «Бедных людях» будет описано состояние старика Покровского у постели умирающего сына.
По рассказам няни Алены Фроловны, Михаил Андреевич в первое время даже разговаривал вслух, полагая, что говорит с женой, и отвечал себе ее обычными словами; Акулина, бывшая горничная Достоевских, вспоминала, как барин в приступе тоски «стонал, бегал по комнате и даже бился головой об стену»8.
«От такого состояния, особенно в уединении, недалеко и до сумасшествия... Он понемногу начал злоупотреблять спиртными напитками... приблизил к себе бывшую у нас в услужении еще в Москве девушку Катерину (В 1832 году «дворовая девка Екатерина Александрова, 12 лет» (ее отец, Александр Ильин, умер от чахотки в 1824-м; мать, Матрена Максимова, вышла замуж за даровского крестьянина Егора Макарова) была продана вместе с остальными крестьянами Черемошни ее новому хозяину, М. А. Достоевскому. Как вспоминал А. М. Достоевский, «маменька взяла из деревни трех сирот девочек, которые исполняли обязанности горничных... Катя была огонь-девчонка». В 1838 году у нее родился ребенок от М. А. Достоевского, обозначенный в церковных ведомостях как «незаконнорожденный сын Симеон, 3 мес.», который вскоре умер. В конце 1839 года, после смерти барина, она вышла замуж в свою родную деревню за вдовца с двумя детьми. В 1841-м у нее родился сын Василий, который умер младенцем, в 1843-м — еще один сын, Григорий; в 1845-м по неизвестным причинам умерли и ребенок и его мать, 24-летняя Катерина (см.: Нечаева В. С. В семье и усадьбе Достоевских. С. 57—58).)
При его летах и в егоположении, кто особенно осудит его за это?!» (к чести Андрея и других детей, не они станут судьями своему несчастному отцу, судьи явятся со стороны и много позже). Михаил Андреевич, крайне чувствительный к нормам благонравия, сознавал свое положение — и сам отвез старших дочерей к Куманиным. Те приняли на себя все заботы о девочках как должное: Варя отныне у них жила постоянно, Вера поступила в пансион при лютеранской церкви, где прежде воспитывалась старшая сестра. Летом в Даровом гостил Андрей и ничего дурного в поведении отца не приметил. «Но вот он опять остался один на глубокую осень и долгую зиму. Пристрастие его к спиртным напиткам видимо увеличилось, и он почти постоянно пребывал не в нормальном положении».