Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Единственное, чего мне недостает, это домашних развлечений.
Вы, должно быть, гадаете, почему я, естественно… конечно же, мне приходило в голову воспользоваться им в качестве придворного карлика, шута, экспоната кунсткамеры; для этого даже не потребовалось бы специального платья. Однако боюсь, все это будет смущать и меня засыплют нескромными вопросами. Конечно, чаще всего вечерами я просто посылаю его к черту. Однако вот что скверно: ему совершенно некуда пойти, а я просто не могу себе представить, как он ночь напролет сидит в какой-нибудь кофейне, то и дело поглядывая на часы. Это слишком меня угнетает. Боже, что ты хочешь, чтобы я с ним сделал? (Мне бы хотелось выселить его. Вот чего бы мне хотелось. Но как?) Возможно, он еще как-нибудь появится с этой своей хорошенькой подружкой; Скиммер от нее, я уверен, просто с ума бы сошел — он обожает шлюшек. Ей даже удалось странным образом затесаться в мои собственные мысли, так что ее образ задним числом оказывает мне визуальную поддержку во время скучных сеансов у Торки…
Гляди внимательней, Терри, не то я буду вынужден ею воспользоваться!
Но сам он никогда не осмелится — это, По крайней мере, ясно. Боже мой, представляет ли он, что с ним творится в эти дни? Неужели он даже не задумывался, какое впечатление производит? Причем я имею в виду не просто ужасные стороны его внешности, с которыми он ничего не может поделать. По тому, как выглядят некоторые люди, несложно угадать, как им живется, и надо сказать, что-то страшное, затяжное и глубинное, что-то неладное происходит с Теренсом Сервисом. По какой-то причине я не особенно восставал против него в последний год — он был для меня чем-то вроде больной дружелюбной собаки, которая регулярно возвращается домой. Теперь он похож на рептилию, замершую в отвратительной неподвижности. Он пьян. Он пьян постоянно и думает, что никто этого не замечает. К восьми, возвращаясь с работы, он еле волочит ноги. На губах — болезненная, самодовольная улыбка; лицо его выглядит онемевшим и слегка светящимся — он похож на покойника (жизнь лишь ненадолго возвращается к нему). Он очень сильно и почти постоянно что-то ненавидит. Взгляд у него раскаленный, пилящий.
Как ему удалось вызвать во мне такую ненависть? Не знаете? Как заразил он меня этой сосредоточенной, доводящей до мигрени ненавистью, которая заставляет меня хмуриться, как от боли, когда я прохожу мимо него на лестнице и слышу, как шуршат дешевые джинсы, когда его ляжки при ходьбе трутся друг о друга, когда мы лицом к лицу сталкиваемся в дверях ванной и я погружаюсь в мир его запахов, когда мы сидим вместе и комната медленно наполняется шумом его дыхания? Почему я позволяю ему использовать мою жизнь как насест? Почему я просто не раздавлю его как блоху (на самом деле он и есть блоха)? Какое мне до него дело?
Вы знаете какое.
Было время, когда я относился к Теренсу совершенно иначе. Да, я любил его, как и все вокруг. Какими бы избитыми, банальными ни казались страдания его ранних лет, они были достаточно реальны; когда он впервые появился в нашем доме, они висели на нем, как тяжелая, неуклюжая одежда, и ему так никогда и не удалось стряхнуть их с себя. Бедный, бедный Теренс, дорогой мой старый друг. Я вижу, как ты бежишь от школьного автобуса весь в слезах, зажав под мышкой ранец, как если бы это был какой-то придаток твоего тела, к которому ты успел самым плачевным образом притерпеться. Я вижу, как в полночь слуги отводят тебя в спальню, твое лицо, изможденное неотвязными снами. Я вижу тебя, опустившегося на колени на покатой лужайке, твое тело, согнувшееся под грузом прошлого и огромных усилий, которые ты прилагаешь, чтобы исторгнуть его из себя; трава испуганно волнуется вокруг тебя, деревья заламывают руки за твоей спиной, облака стремительно несутся над тобой, несутся прочь от тебя и всех ужасов детства и ада. Вот моя жалость, подобающим образом омоченная слезами твоего брата, — прими, прими ее.
Естественно, я рассчитывал, что в приятели мне достанется ладная, учтивая, нервная дворняжка: ничего подобного (перечитайте вашего Фрейда в «пингвиновском» издании). Хотя позднее он оказался страшным ворюгой и подлизой, Терри уже с самого начала был жалким, умоляющим, готовым напрудить в штаны перед самыми символическими формами власти. Весь дух, все право на детство, казалось, изъяли из его воображения, прежде чем он успел понять, что такое детство и что оно не вечно. Вот он я — на утыканной осколками стекла стене ворующий яблоки, доводящий до бешенства городских жлобов, я — верхом на моем десятискоростном гоночном велосипеде, преследуемый возмущенными школьницами; и вот он Теренс — нерешительный, в любую минуту готовый пойти на попятный, угнетенный возможностями, внезапно открывшимися перед ним в мире бед. Пока я подбрасывал в воздух шипящие и свистящие шутихи, засовывал их в почтовые ящики разным простофилям или закапывал в мягкое собачье дерьмо рядом с холеными, роскошными автомобилями, Теренс прятался где-нибудь за стеной или деревом, плотно зажмурив веснушчатые веки, приложив ладошки к ушам, словно боясь, что его голова вот-вот разлетится вдребезги. Пока я, гордо стоя на земле, охраняемой правом частной собственности, вдребезги разносил соседские теплицы и оранжереи, он наблюдал за мной в позе человека, готового пуститься наутек; и пока я, задержавшись на тропинке, со смехом успокаивал разгневанного садовника или хозяйку, Теренс улепетывал куда-нибудь в поле, после чего приходилось занудно вытаскивать его из канавы, куда он забивался, съежившись и моргая. Странные, логически никак не связанные вещи бросали его в дрожь: садовые сторожа, слишком высокие здания, ряженые, заколоченные витрины, всякий неожиданный звук или движение. Странные, логически никак не связанные вещи успокаивали его, заставляли чувствовать себя уверенно: маленькие комнаты, автобусы, дряхлые старики, полицейские…
В то время как я воровал осторожно, классно и восхитительно дерзко — в магазинах, учреждениях, у врагов, — кражи маленького Теренса были неловкими, обреченными и происходили исключительно дома. У него это было явно сопряжено с неопрятными анальными позывами — так не похоже на живописное нахальство моих романтических проказ (думается, в некотором смысле я до сих пор жертва теренсовских мелочевок). Помню одну, вызвавшую особенно много шума кражу, связанную с исчезновением довольно красивой солонки работы Челлини, которую Грозный Теренс упрятал в свой жаркий карман, вскоре после того, как я вернулся на рождественские каникулы из Репворта, из дорогой подготовительной школы. Пропажа вещицы немедленно обнаружилась, все устало сошлись на том, что виновник пропажи — Теренс, и одного из слуг отправили затем, чтобы он привел мальчика в библиотеку, где его сурово ожидали собравшиеся Райдинги, смутно представляя, какое наказание применить в данном случае и изо всех сил стараясь сохранять строгое выражение лица. Но погодите: наш зачаточный Мориарти решил удариться в бега! Дом обыскали и быстро установили местонахождение Врага Общества Номер Один: он укрылся на чердаке северного крыла, где заполз под остов полуразвалившейся кровати. Я первый нашел его и поднял крик. Слушая его бурные раскаяния и прерываемые громогласным ревом извинения, мы все покатывались со смеху.
Из многих необычных и сбивающих с толку черт моего названого брата — обостренного ощущения собственной несостоятельности, мрачно-навязчивой озабоченности психологическим климатом, обидчивого жадного стремления к поддержке и привязанности, вульгарности, которую природа придала даже вполне реальным ужасам, под влиянием которых сложился его характер, — я моментально остановился на одной как абсолютно основополагающей для его облика. Его юмор всегда, с самого начала, был ироничен. Ироничен — ничего веселого, причудливого, радостного, облегчающего, дерзкого: сплошная ирония. (И он никогда не был по-настоящему забавным. Боже упаси.) «Мои ботинки слишком жмут, — сказал я как-то утром, — день ото дня все больнее». «Болезнь роста», — пробормотал Теренс. Как-то раз мы с ним увильнули от пикника, который устраивала воскресная школа, и мама ханжески предложила нам съездить навестить мою старую няню, которая уволилась и жила в деревне. «А ты чего ждал? — сказал Теренс в ответ на мою бесконечную воркотню. — Это тебе не пикник с воскресной школой». С этим связана, как я полагаю, и его инстинктивная, бездумная преданность правде, как если бы солгать означало обеспечить себе персональное местечко в аду. В то время как я не делал секрета из своей любви к выдумкам, из своей неугасимой жажды ко всему ложному и поддельному, уста Теренса изрекали правду и только правду — независимо от обстоятельств, любой ценой. В нескольких ситуациях, когда правдивость была поистине самоубийственной да к тому же болезненно извращенной, перенасыщенное адреналином вранье исторгалось из него, как племена преследуемых кочевников, а взгляд становился скорбно-обреченным. Он никогда не мог лгать. Но никто не верил ему. Это была еще одна болезненная и преждевременно зрелая сторона того неестественного мира, который заменил ему детство.