Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мы совершали вылеты один за другим. Погода постепенно портилась. Временами мы шли вслепую, в облаках, но добирались. И опять начиналось все сначала. Нас выпустили и в седьмой раз. Отменить полет, видно, было нельзя, как нельзя отменить и войну. Оторвавшись от земли, мы сразу оказались в «молоке». Самолет продирался сквозь густой снегопад, потом мы попали в зону обледенения – по обшивке самолета забарабанили сухие щелчки отлетающих от винта льдинок. Удары их гулко отдавались внутри, временами похоже было на то, что по обшивке кто-то снаружи колотит палками. Самолет начинало трясти, будто его хватил озноб или внезапный приступ жестокой лихорадки, так тревожно вздрагивало и билось его фанерное тело. Аэродинамические качества самолета снижались, машина становилась непослушной, а полет опасным.
По всем правилам следовало бы нам вернуться, но Нина вела машину на запад. А я не могла первой сказать: «Вернемся». По-2 карабкался вверх. Вот стрелка альтиметра показала 1300 метров. Мотор немилосердно трясло. По-2 содрогался, но продолжал набирать высоту. Это очень опасно, но Ульяненко упорно вела самолет вверх. Казалось, машина вот-вот не выдержит, сорвется с набранной высоты и рухнет вниз. Но она карабкалась и наконец выбралась из опасной зоны. Грохот смолк, тряска прекратилась. В кабине было холодно. Ветер проникал до костей сквозь ткань и мех. Стучали зубы, и я не пыталась их остановить. Потом крепко, до боли сжала челюсти и глубже опустилась в кабину.
Над Керченским полуостровом погода была ясная. Видимость – «миллион на миллион». Немцы на этот раз не стреляли. Наверное, намаявшись за ночь, спать улеглись. Мы отбомбились по стоянкам и взяли курс 90 градусов, домой.
Приближался рассвет, но на востоке было темным-темно. У косы Чушка мы опять встретились с черными облаками, набитыми мокрым снегом. Они проносились над землей, как самолеты на бреющем. Мы вошли в снегопад, в клубящийся вихрь. Ульяненко прицепилась к дороге и вела машину низко-низко над автомобилями, бегущими к фронту. Вот и аэродром. Летчица пошла на посадку. Стрелка высотомера отсчитывала последние метры. Как они дороги в этот момент летчику! Расплывчатый свет врывается к нам в кабины. Колеса будто прилипают к земле и, шурша, катятся вдоль тусклых фонарей. Земля, как она мила и как бывает порой беспощадна! Мы рулим к своей стоянке. На аэродроме тишина.
– Уже все давно сны видят, а вы где-то болтаетесь. Что случилось? – В голосе Маменко слышатся слезы.
Ульяненко отвечает спокойно:
– Ничего не случилось. Фрицев бомбили.
– Но другие возвратились с бомбами. Снегопад густой.
– Верно, снегопад. А бомбить можно.
– Ненормальные, – буркнула Маменко.
Я молча помогаю зачехлить и закрепить машину. Махнув на прощание рукой Верочке, плетусь за Ульяненко. Вокруг удивительно тихо, и мне странно слышать эту мягкую всеобъемлющую тишину. С неба, покрытого облаками, сыплется легкая изморось. Не верится даже, что всего лишь около получаса назад мы мчались в мутной мгле. Ну и тишина на земле! Я слышу, как шлепаются о землю сорвавшиеся с намокших веток капли, как шелестят, удаляясь от нас, шаги Веры Маменко.
Все вокруг тускло-серое: и зябкий свет зимнего рассветного утра, и льдистый блеск дороги. Все вокруг рыхлое: низкие облака и земля, тишина и усталость. Затекшие ноги ведут медленный счет шагам. Сердце глухо стучит. Знакомая дорога с аэродрома кажется до бесконечности длинной. Ни начала, ни конца…
Ульяненко останавливается, чиркает спичкой. Маленький огонек освещает на секунду ее нахмуренное, измученное лицо. Я вижу, как рядом со мной плывет в воздухе багровая точка – огонек папиросы. И все это уже было где-то со мной: и ночь, и изморось, и идущая рядом Ульяненко, и плывущая в воздухе багровая точка. Словно замкнулся круг и я возвращаюсь в исходный пункт. И все же, как тогда, когда погибла Дуся Носаль, мне трудно молчать, почти невозможно молчать, но я молчу, и мне тяжело. Прозябшие, голодные, усталые, мы добрели до шоссе и присели у обочины, подстелив под себя газеты. Ждем попутную машину, не в силах больше двигаться.
– Ты ужинала?
– Нет.
Я достаю из кармана бутерброд с котлетой. Повертев, делю пополам и протягиваю Нине.
– Спасибо.
– На здоровье.
Пожевали. Помолчали.
– Послушай, Нина…
– Тс-с-с, – приложила она палец к губам. – Слышишь? Птички…
Я с недоумением посмотрела на нее и прислушалась. В ветках кустарника жалобно и грустно перекликались две птицы. Словно бы искали одна другую и никак не могли найти.
– Они плачут, – сказала Нина. – Ты послушай только. У них горе. – Она тяжело вздохнула. – Все плачут. Люди, птицы, земля…
От ее тона у меня побежали мурашки по спине и появилось смутное подозрение: у нее что-то произошло.
– Что с тобой?
– Петровича сбили.
Я онемела. От стыда хоть провались сквозь землю. Ох и дура! Какая же я дура! Не разглядела, какую боль, тяжесть носит близкий человек. Петровича, летчика из полка тяжелых бомбардировщиков, Нина очень любила, я знала это.
– Ну и ночка была у нас! – Нина обняла меня за плечи. – Расскажи кому – не поверят. Но я ничего не могла с собой поделать. Одно желание – бить их… Словно во сне вся ночь. Сейчас очнулась: тяжело… А жить надо, бить их надо. Ты не обижайся на меня.
– Вот еще!..
Про себя подумала, что люди часто бывают несправедливы друг к другу. Мы справедливы в большом, в общих устремлениях и вере в нашу победу, в работе, ратном подвиге и гражданском долге. Но есть еще каждый день, каждый час, каждая минута. Из них складывается жизнь человека – такая сложная и трагически короткая жизнь. И как мы, люди, порою подрываем ее. Подрываем невниманием, незаслуженной обидой. Подрываем неверием и незаслуженным словом. Подрываем – думая о человеке. Подрываем – не думая о нем.
За обедом все разговоры вертелись вокруг нашего последнего полета. Тут были и осуждения, и недоумение, и восхищение, и порицания. Замполит Рачкевич сказала, что послала политдонесение, в котором отметила, что наш экипаж сделал больше всех вылетов в очень сложных метеоусловиях. Потом обняла нас за плечи и с жалостью сказала:
– Боже мой! Какие вы еще девчонки! Совсем девчонки…
– Что вы, Ульяненко в декабре уже двадцать стукнуло.
– На двоих, значит, сорок? Зрелость!
Нина молчала, а замполит вдруг сказала:
– Кстати, ты почему юбилей свой умалчиваешь, Ульяненко?
Нина с недоумением посмотрела на Рачкевич.
– Не прикидывайся. У тебя ведь уже пятьсот боевых вылетов.
– Ну и что?
– Как – что? Согласно приказу народного комиссара обороны за пятьсот вылетов можно представить к званию Героя, – пояснила комиссар.
– А я и не знала. Да разве дело в наградах?..
Я видела, Нине был в тягость этот разговор. Ей хотелось уйти, побыть одной, но ведь вот так просто не оборвешь старшего, не уйдешь. Наконец замполит отпустила нас.