Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Бомби!
Я молчу. Ноги и руки ватные. Я в полуобмороке. А под рукой трепыхается мышь.
– Бомби!
Я дотягиваюсь одной рукой до сбрасывателей. С трудом дергаю шарики. Но другая рука занята: я прижимаю мышь. И вдруг острые зубы впиваются в мою ногу…
– О-ой! – ору я и извиваюсь на сиденье. Не от боли, а от поднявшейся тошноты, от омерзения.
– Ранена?
– Ой-ей!.. – испускаю я дух.
– Бомби, черт возьми. Что там с тобой?
– М-мышь!
– Обалдела?! Бомби!
Я поворачиваюсь и, не отпуская ладонь, сбрасываю бомбу левой рукой. Летчица разворачивает машину и берет курс домой. Я медленно расстегиваю комбинезон, осторожно извлекаю мышь и швыряю ее за борт.
– Что ты возишься? Мешаешь управлению.
– Да мышь же! – жалобно, чуть не плача говорю я. – Мы-ышь… Кусается…
– А я-то думала… Я-то думала, что тебя трясет от вида немецких танков! Ха-ха… О-хо-хо… А ты!.. Ха-ха-ха!
Нина от души хохочет, а я насупленно молчу. Расскажет – месяц потешаться все будут.
Два других полета показались мне простыми, легкими, ни один осколок не поцарапал нашу фанерку, хотя немцы и постреливали.
И вот нам подвешивают бомбы на последний в сорок третьем году вылет.
Техник Зина Радина шутит, требуя от Жигуленко не загубить баянистку-штурмана. Вовремя ее доставить к встрече Нового года.
– Да что толку-то, – смеется Женя, – все равно сразу заснет. Так что ищите себе другого музыканта.
Женя не шутит: бывает такое состояние, когда голова наполняется страшной тяжестью и глаза сами закрываются. Заставить себя разлепить сомкнутые сном глаза – невероятно трудно. Засыпал в полете почти каждый, но сон этот длится не более доли минуты. Всю волю призывали на борьбу со сном, с холодом, от которого спать хотелось еще больше. Руки и ноги коченели, немели. Хорошо бы подвигать ими, разогреться движением. Но в кабине так тесно, что об этом и мечтать не приходилось.
– Не засну, – доносится из кабины добродушный голос Нины. – Песни буду петь.
– Ну, ни пуха… – сказала Зина, проворачивая винт. – Скорее возвращайся.
Вылетаем и мы. Чуть-чуть грустно. Вспоминается встреча сорок первого и танцы вокруг елки в лесу. Наши мальчишки, наши добрые рыцари… Их остается все меньше, моих сверстников. Я пытаюсь сосредоточиться только на полете, но не могу отделаться от воспоминаний довоенных встреч Нового года. Многих родных и друзей уже нет в живых. А может, пришел и мой черед? И этот вылет – последний? Мне тревожно. Я понимаю, что мрачное настроение из-за того, что очень хочется поспеть к Новому году. И я боюсь этого желания, потому что оно настолько сильное, что голова кружится. Я даже говорить не могу.
Ох, мотор чихнул! Нет-нет, показалось. Машина идет ровно.
Раньше я не думала о потерях. Ведь у живых другие заботы. А сейчас передо мной мелькают лица погибших…
Впереди, подняв огромный столб пламени, взорвались бомбы, сброшенные, наверное, с самолета Жигуленко. Тут же за него зацепился один луч прожектора, потом присоединился второй, лихорадочно ощупывал небо третий.
– Вот тебе и новогодняя иллюминация, – зло говорит Худякова.
Мы идем на выручку. Все ближе наплывают прожекторные лучи. Нина вводит самолет в пологий вираж и включает в кабине полный свет, чтобы как-то нейтрализовать слепящий свет прожекторов, который режет глаза, давит, слепит. И кажется, от него не уйти, не укрыться. Худякова пилотирует только по приборам. Я навожу ее на самый яркий прожектор. Кругом свет, вой и свист. Дымные шары разрывов тяжелых снарядов болтают самолет, прицелиться трудно. Все-таки Худяковой удается удержать машину в самый ответственный момент.
– Вот вам, гады! – кричу я, сбрасывая бомбы.
Прожекторы гаснут, и вновь непроглядная тьма. Война – дело ужасное. Можно приучить себя притворяться, что страха не испытываешь. Можно, дрожа, делать вид, что ты сильно зябнешь и только от этого тебе не по себе. Каждый вырабатывал свои уловки, что в конечном итоге сходило за правду и выглядело как мужественное поведение. Но все эти уловки забывались, когда дело касалось жизни твоих товарищей, и здесь уже выступала самоотверженность. Это прекрасное чувство, когда, забывая о себе, ты мчишься на помощь другим.
Летим домой. У самой передовой опять застучали вражеские зенитки. Успели увернуться.
На аэродроме первой нас встретила Зина Радина.
– Я думала – Жек, Жигули…
– Их нет?!
Зина, не ответив, пошла дальше.
При подходе к домику мы услышали веселые голоса, ровный перестук работающего движка. Остановились.
– Может, не пойдем? – спросила я Худякову.
– Ждут нас. Но пока ничего не скажем. Нельзя портить им праздник.
– Ты иди. А я побуду здесь. Не могу я сейчас туда.
Нина ушла, а я присела на подножку автомашины.
В гибель девчат верить не хотелось, и все же… все же…
Вдруг в перестук движка ворвался отдаленный гул мотора. Показалось? Я отошла от машины. Прислушалась. Гул нарастал, делался все ближе. И вот над самой крышей пронесся самолет. «Женька! Жигули!..»
Из двери выскочила Худякова.
– Ну, слава богу! – с облегчением вздохнула она. – Наверное, на вынужденную где-то пришлось присесть.
Не прошло пятнадцати – двадцати минут, как автомашина примчала наших девчат.
– А вот и мы!
– Где вас черти носили? Чуть концерт не сорвали.
– Сказала же, будет вам баянист, – смеялась Женя.
Мы стягиваем с их плеч комбинезоны, унты и всё швыряем в угол.
– Братцы, дайте чистый подворотничок, – просит Данилова. Она всегда была внимательна к своей внешности. У нее и сапоги блестели так, что вместо зеркала смотреться можно, и пуговицы отливали золотом, и волосы замысловато причесаны. Не штурман, а артистка из ансамбля песни и пляски.
– Какой подворотничок? – удивляется Оля Яковлева. – Рехнулась? Новый год на носу…
Шум, смех, суетня. Рассаживаемся. Двенадцать. Поднимаем кружки:
– С Новым годом!
– За Победу!
– Нина, туш! Музыку давай! – кричит Даниловой Женя. – Или руки еще дрожат?
– Не выдумывай.
– Насчет рук не настаиваю, но голос-то дрожал. И команды путала над целью: то ли боевой, то ли ой-ей-ей!
Все смеются. В авиации принято о пережитом говорить с юмором.
– А мой штурман, – переждав смех, тягуче говорит Худякова, – мой штурман…
Я умоляюще смотрю на нее: ну, не говори, не надо. И Нина, всегда беспощадно насмешливая Нина, жалеет меня.