Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Она взглянула на меня с укоризной, не столько даже сердито, сколько расстроенно.
– Это просто свинство с твоей стороны – попрекать меня тем, что осталось в прошлом. Я открылась перед тобой, и вот чем ты мне платишь? Сам-то ты о своем прошлом ничего не рассказывал, но если ты ни с кем до меня не встречался в зазорах, это еще ни о чем не говорит. Ты просто не умел, вот и все.
– Амариллис, – вздохнул я. – Насколько проще бы нам было, если бы мы жили как все. Спали бы по ночам в одной кровати, я гулял бы в своих зазорах, а ты – в своих. Ох, ну только не плачь. – Она и впрямь выглядела так, будто вот-вот расплачется.
– Черт побери, Питер, сколько раз тебе повторять: если я попадаю в зазор одна, то опять оказываюсь в этом гадком автобусе, а я туда не хочу! Понимаешь?
– Ну ладно. Но, может, объяснишь тогда, что мы делаем в этой глухомани?
Амариллис встала, подошла и устало склонила голову мне на плечо, и тут я опять почувствовал, как отчаянно она во мне нуждается.
– Я просто хотела побыть здесь с тобой, – пропищала она жалобно. – Я думала, ты тоже хочешь побыть здесь со мной.
– Хочу, – кивнул я, заключая ее в объятия. – Но я не понимаю: ты хотела попасть только на эту темную дорогу? Или она все-таки куда-то ведет?
– Я плачу, когда вспоминаю о Сионе, – проговорила она все тем же жалобным голоском. – Может, ты снимешь трубку?
– Здесь нет телефона, – сказал я. – Это почтальон.
Я проснулся и пошел открывать дверь. Почтальон вручил мне «Носферату» и «Чудовище из черной лагуны»,[76]которые я заказывал через Amazon.com.[77]
То взмывая, то ниспадая, голос Моны Шпегеле сплетал тускло-шелковую паутину причитаний под шум дождя, барабанившего в окна студии. Барбара Строцци писала своего «L'Eraclito Amoroso»[78]в Венеции семнадцатого века, ноту за нотой выписывая туманные очертания любовной тоски для сопрано, виолы да гамба, басовой лютни, клавесина и дождевых струй. Барбара Строцци[79]без плеера и электричества, работавшая, быть может, при свечах, а может, при свете дождя.
Чего этой картине не хватало, понял я теперь, так это большей глубины, дальнего плана: гор и лунного света, чьих-то глаз, сверкающих в темноте, и курящихся над ними туманов. Холст восемнадцать на двадцать четыре был слишком маленький. Я отставил его, натянул новое полотно – двадцать четыре на тридцать два, тонировал его кадмием красным и ализарином темно-красным и начал все сызнова, сделав лицо Амариллис покрупнее и вписывая его легчайшими, призрачными мазками. Темные громады гор, да-да, против неба, бледно-лилового, озаренного полной луной, холодной и неумолимой. Огромный замок в развалинах, высоко на вершине. Трансильванское ущелье Борго оживало под моей кистью – сумрачная дорога, прорезающая свой полночный путь через Карпаты к замку.[80]
Ее лицо давалось уже без труда, но образ так и не желал раскрыться и явить затаившуюся в нем идею. Я по-прежнему смотрел на нее со стороны и, в сущности, так и не видел ничего глубже прерафаэлитской нимфы, а той хоть и было по-своему вполне достаточно, но все же, по сравнению с Амариллис целиком, слишком мало; было еще и другое лицо, сильней и сумрачней того. Предстояло еще поработать вокруг рта, потрудиться над глазами, тонко подчеркнуть то одну, то другую деталь, – и только тогда на холсте проступит наконец ее потаенная сущность, уловить которую с одного взгляда просто нельзя.
На беду или нет, я был влюблен в нее, но мне надоело делить свою жизнь между зазорами и незазором: я хотел быть с нею как все нормальные люди – с фамилиями, номерами телефонов и адресами, с местом и временем встреч в мире яви. Я задумался о том, до какой степени я все же причастен к обстановке наших зазоров, и мотель «Сосны» с его сырыми матрасами и сорокаваттными лампочками вдруг показался мне подозрительным. Мне по-прежнему хотелось видеть Амариллис, но сегодня я был слегка не в духе и, вопреки обыкновению, не бросился ее разыскивать.
Дождь все шел и шел, навевая дрему, и я мало-помалу впадал в оцепенение; рука работала словно сама по себе, пока я витал между сном и явью. К середине дня я решил передохнуть и прилег прямо в студии, на диване. Я не собирался искать Амариллис в зазорах – просто хотел вздремнуть, сколько получится, до новой встречи. Но не успел я и глаз сомкнуть, как очутился в Карпатах, в ущелье Борго. Темные тучи мчались по небу, то перерезая, то затмевая на мгновение лик полной луны; в порыве ветра до меня донесся волчий вой.
Я заметался в поисках убежища, предчувствуя, как волки сейчас набросятся на меня со спины, но тут послышался перестук копыт и загрохотали колеса. Из-за поворота вынырнула четверка великолепных угольно-черных жеребцов, запряженных в коляску. Держала поводья Амариллис – в плаще и сапогах, в широкополой шляпе.
– Залезай! – крикнула она, осаживая лошадей.
Я забрался в коляску. Верх ее был опущен – начинался дождь. Волосы Амариллис развевались, выбившись из-под шляпы.
– Куда едем? – спросил я.
– Обратно в «Сосны».
Я едва расслышал ее – ветер относил слова в сторону. Она тряхнула поводьями, гикнула, понукая лошадей, и мы понеслись из ущелья вон, прочь от горных вершин и ветра и волчьего воя, сквозь курящиеся туманы и вновь по темной дороге, мимо сосен, сверчков и уханья совы, туда, где все так же светила туманными фонарями хопперовская станция «Мобилгаз». Человек в белой рубашке опять расставлял бочки с бензином штабелями.
Выбираясь из коляски, Амариллис швырнула ему поводья; он распряг и увел лошадей. Дальше мы двинулись пешком, и когда я взглянул на Амариллис, она уже опять была в джинсах и футболке. Я прочел надпись:
Никогда не садись играть в карты с тем, кого зовут Док. Никогда не обедай под вывеской «У мамочки». Никогда не спи с женщиной, у которой неприятностей больше, чем у тебя.
Нельсон Олгрен. «Прогулка по изнанке»
Амариллис оттянула футболку двумя пальцами и посмотрела, что там написано.