Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Неделя шла за неделей, мы вторничали и четвергили. Грассировали. Ее речь стала увереннее и тверже, пройдя этап автомобильных рывков, когда голова знает, как надо, но язык еще отказывается подчиняться. Плод зашевелился. Я не совсем понимала, зачем он ей, что она будет с ним делать, потом, когда подойдет срок, когда занятия вдруг закончатся, ведь конец может быть только преждевременным.
Так странно, было так странно, даже как-то жутко и поразительно, до чего она со своим опущенным заснеженным лбом, сброшенными на плечи змеистыми волосами, дергающимися веками и червивыми синенькими венами на руках временами напоминала меня саму лет семь-восемь тому назад, впервые приехавшую с Урала в город акающих, алкающих ртов. Те же ошибки, остановки, те же вопросы, недоумения. Те же спотыкания звуков и души, не о, а œ, не быть, а иметь.
– Нет, вот вы мне все-таки объясните, что у французов с цифрой семь? – прицокивала она раздраженным языком. – Откуда эта напряженка? Почему с цифрами до шестнадцати все идет нормально, одиннадцать, двенадцать, тринадцать, четырнадцать, пятнадцать, шестнадцать, а с семнадцати начинается: десять и семь, десять и восемь, десять и девять? Потом все снова вроде бы в порядке: двадцать, двадцать один, на-на-на, тридцать, сорок, пятьдесят, шестьдесят, и на цифре семь опять какой-то затык: не семьдесят, малыш, а шестьдесят и десять! А дальше вообще какой-то полный сюр. Восемьдесят – это четыре, умноженное на двадцать. Ору. Ну в принципе, наверное, неплохо, как только ребенок начинает учить цифры, то сразу же изучает математику, но потом же девяносто отменяет и это своими «четыре на двадцать плюс десять». Не понимаю, зачем вообще людям цифры, когда есть буквы!
– …
– Нет! Не перебивайте меня, – взмах растопыренной ладони, на языке русских жестов означающий «стоп!», – дайте я закончу. Ладно цифры, окей, люди захотели выпендриться. Но что не так со сложными временами? Все, вообще все глаголы спрягаются с avoir, так? Так! И только двенадцать особенных, будто они апостолы, – с être. Ну прямо Тайная вечеря какая-то. Глаголы перемеще-е-е-ния и состоя-я-я-ния, – (драматически удлиненные слоги). – Но почему к ним относятся «родиться» и «умереть»? Типа намек на обещанную вечность? Перемещаемся из жизни в жизнь?
Да, условия у нее были другие. У нее все было другое. Другая кровь, другое прошлое, другое будущее. Нерусские игрушки в детстве, любые и всегда, не только на какой-то один день рождения. Театр теней, книжки с 3D-картинками, светящийся в темноте конструктор, виниловая кукла-младенец, у которой заместо внутренностей – три пальчиковых батарейки. Заместо живой/мертвой воды – китайская кнопочка с ON/OFF. Раз – и кукла ожила, открыла глаза, заморгала, застонала, даже заплакала. Ну, ну, тише, тише. Баю-баюшки-баю, не ложися на краю, придет серенький волчок и укусит за бочок. И потащит во лесок, и положит под кусток, будет ямочку копать, туда Машу зарывать. Вот тебе и OFF, Машенька. Надо было делать, что говорят.
Да, Таня-Ева проживала какую-то совсем другую, незнакомую мне историю. Ставлю все, что она не учила насильно гаммы, не разносила желтолицым пенсионерам пенсию по выходным. Наверняка не копила с обедов и не мыла лестничные клетки. Получив аттестат псевдозрелости, не тряслась сутками на верхних полках спертого плацкарта Челябинск – Москва. Не слышала, с каким звуком входят в кухонную стену спящего общежития летящие ножи. Не проворачивалась в раскаленных шестернях филологических факультетов. Не знала она, как от боли меняется почерк. Не думала, что пишущий всегда виновен. И пока что даже не подозревала, что благо от слова blague[3]. Да, все так, все так, но это и не важно, ведь точно так же подчеркивались трудные слова и прописывалось сверху их произношение и в моих старых университетских тетрадях, испещренных кратерами слез и теперь пылящихся во чреве выдвижных ящиков: les oiseaux – лез уазо, une semaine – юн сёмэн. Прямо так, по-русски, игнорируя фонетический алфавит. Такой красивый славянский поиск опоры, когда свой язык приручает другой, заморский, рядит его в сарафан и косоворотку, а отведя в сени новые, кленовые, хищно прищуривается и спрашивает, ты Людмила али Руслан?
В пустой черноте хорошо проветренной комнаты ее босая нога шарила в поисках темного соска напольного выключателя, секундная пальпация – и загорался свет лампы, мы усаживались за наш круглый стол – говорить о том, чего по сути не знали, чего на самом деле не хотели, говорить просто ради того, чтобы говорить, и именно поэтому бесцельные разговоры эти приводили не к новому, не к старому, а к нужному, как и завещал Татлин. Как-то раз, в одну из таких бесед, она задумчиво вращала спицу хорошенько заточенного розового карандаша и, прервав меня на подчинительной части предложения, спросила, как мне кажется, можно ли им убить человека, ну или хотя бы отключить на время, как сделал Джон Уик или Джокер. Я не видела первого, не помнила второго, но ответила, что да, наверное, можно, но для надежности лучше все-таки воспользоваться металлической ручкой. Было ясно, что мой ответ ее приятно удивил, пролез ей под кожу и там приосанился. Задумывался ли ее вопрос как проверка, не знаю, но пару занятий спустя она, издав выдох уставшего христианина, в обвинительном падеже проныла, когда мы уже наконец закончим со всей этой махровой античностью и перейдем к другим жизненно важным темам, типа природных катастроф, войны или похорон. И лучше бы начать с последнего, чтобы потом знать, как хоронить погибших и застреленных.
– Послушайте, как-то странно получается, – рисуя нервные спирали в тетради, бурлила Таня-Ева. – За десятки наших занятий у меня в жизни прошло миллион лет. Выходит, что я познакомилась с кучей несуществующих людей, которые теперь знают меня как облупленную, зачем-то закончила скучнейший университет, прошла тысяча и одну стажировку, выбирая себе профессию по душе, объехала весь мир, включая Северный полюс, нашла работу своей мечты, научилась отличать китайца от японца и ориентироваться в парижском метро, наконец, вышла замуж, затяжелела, понесла потомство, купила дом и машину, начала всерьез вести беседы о смене погоды и регулярно обращаться к врачу с болями то тут, то там, и ровно в тот самый момент, когда, по идее, все должно было закончиться неизлечимым заболеванием, остановкой сердца в нагретой кровати, войной с ожившими машинами,