Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Мысль у меня такая: непослушание это первому мужчине стоило сущего проклятья, как бы тут по-эвфемистичнее выразиться… – земного фаллоса, который все время бдит, выслеживает, охотится, все время начеку. Все время думает о женщине. Ищет в ней кость, которой лишился. И сдерживать его силу можно только сизифовым, адским трудом, адчайшим, вот поэтому-то мужчине так важна работа, но он это утробное знание трактует как роль, как цель, как миссию. А оно все на поверку куда глубже, серьезнее оказывается… – Старик как-то вдруг стушевался, заглох и недоверчиво глянул на носы своих туфель, будто пытаясь понять, какая из них, правая или левая, поджимает.
Меня начинало потряхивать, но не от холода, а от этого разговора. Старик не выглядел пьяным, безумным или опасным, хуже – он, со своими прыгающими интонациями и тяжелыми веками, вызывал во мне щекочущее чувство восторга, полного поражения без войны, молчаливой плюсовой истерики, которая опошлилась бы мгновенно, издай я хоть звук. Пока он в ту короткую паузу задумчиво выискивал что-то в ногах, я исподлобья изучала его, коротконогого, щуплого, невзрачного. Я на секунду представила, что он – это мой дед, которого я никогда не видела, разве что на нескольких фотографиях и на могильном портрете. Если так, то беседа эта – первая наша, моя и деда, и понятно, что, когда говорит мертвый, его лучше не прерывать. Старик, будто чем-то подпитавшись через взгляд и уловив мою мысль, нарушил торжественное затишье:
– Ладно, теории теориями, а вы мне вот что скажите: вы знаете, что такое гармония? Я за свою жизнь перечел всю эстетику. Казембек? Что-нибудь про Казембека слыхали? Не человек, а глыба. Вон как дом этот, – он резко качнулся назад затылком, так что я от испуга отступила назад.
– Да вы не бойтесь, не бойтесь, я вас не обижу, не в моей природе. Карма у меня, судьба – с такой фамилией родиться. Как же, а я разве не представился? – И, не дожидаясь моего ответа, он приподнял серую шерстяную хулиганскую шапку и чуть склонился в поклоне. – Павел Анатольевич Добряк, честь имею. Если не верите, могу паспорт показать, там черным по белому. Год рождения – 1950, город Мценск, Орловская губерния, ныне – область. Кандидат технических наук, шесть опубликованных авторских работ, семь изобретений, из них четыре – с патентом, и тысячи неподтвержденных гипотез, – весело срезюмировал Добряк, особенно надавив на слово «тысячи». – Женат, детей вместе с внуками – четверо. В молодости науку разбавлял природой, из походов не вылезал: Камчатка, Алтай, Кавказ, Сибирь – везде побывал, все посмотрел. Белых медведей с красными глазами видел, вот таких, ростом с эту арку! В реке купался, где Лермонтов кораблики пускал. Под северным сиянием на локтях лежал. А сейчас что? Сейчас неторопливо разрушаюсь во тьме у берегов Коринфа, как ясонский корабль «Арго». Жду, когда его форштевень обломится и придавит своего задремавшего хозяина, – он снова попробовал улыбнуться. – Ну и, конечно, ни золотого руна не нашел, ни счастья. Так, все какие-то мелкие потуги, то ли из страха, то ли из-за жены, то ли из-за чего другого. Я, если честно, сейчас уже и не знаю, нужны ли загадкам разгадки. Понимаете? Как в школе учат – ответ ищи в вопросе, – метрономно пропел Павел Анатольевич последнюю часть предложения, ударяя ребром правой ладони по левой. – Но никто же не предупреждал, что, как только задача решается, тут же появляются тысячи других, нерешенных. И так по кругу, по бесконечности. Это все равно что книги, то же самое – чем больше читаешь, тем большего не читал. Парадокс? Нисколько. Логика Вселенной. Ну, как говорится, алягер ком алягер. Кстати, – он вдруг подпрыгнул бровями, – у меня одно стихотвореньице есть с таким названием, «Алягер ком алягер». Оно из моего сборника «Стихи за одной сигаретой», хотите прочту?
Я утвердительно кивнула всем лицом.
– Ага, значит, слушайте, – Добряк азартно опустил свой еле живой, весь в коричневых морщинах ранец на мокрый асфальт, искрометно потер ладони и расставил ноги пошире, как бы приготовившись к схватке врукопашную. Его чуть вытянутые вперед руки мягко прошли сквозь воздух и остановились на уровне груди. Он застыл в этой позе, будто приготовился молиться не своему богу, прикрыл глаза, так что от них остались еле заметные масляно-черные щелочки, и медленно, на манер Бродского, распевно зачитал:
– Я вчера и сегодня живу, как во сне, я живу, как во сне, но ведь некуда деться, эта жизнь, я скажу вам, совсем не по мне, но что делать, с судьбой не приходится биться. Помогите, друзья, мне от сна отойти, помогите, а то ведь так можно погибнуть, жизнь – нелегкая штука, прямо трудно идти, ведь во сне, как в бреду, жизнь не сможем постигнуть. Раскачайте меня, не хочу я мечтать, я страдаю о бремени сонного хмеля, как бы встать и с размаху все бремя смахнуть, чтоб пустые мечты, как дымы, улетели. Я прошу вас опять, я прошу вас всерьез, помогите, спасите, но лишь не жалейте, как же, ждите, вы все же не увидите слез, коль друзья, так спасите, а нет – так не лгите…
Добряк закончил свой выдох. Руки его опустились, глаза, еще несколько секунд остававшиеся прикрытыми, потихоньку прорезались и сцепились с моими. Между нами натянулась обоюдная тишина. Мы недолго и скомканно помолчали, он – чуть шевеля губами, как бы еще ощущая вкус слетевшего текста, я