Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Нелли Рудольфовна отыскала иное оружие… Она убедила дочь Афанасьева Ангелину, что Иван Васильевич, убийца жены, не смеет присутствовать на похоронах своей жертвы, что это будет кощунством, сотрясением всех моральных заповедей и норм.
На здании училища Нелли Рудольфовна траурный флаг не вывесила, но в траур училище погрузила. Прощались не с женой Афанасьева, а с матерью Ангелины… И у других студентов Театрального, увы, уходили из жизни родители. Но в день их похорон занятия на целом курсе не отменялись, не вывешивались портреты в прямоугольных черных рамках и поминки в училище не устраивались.
Иван Васильевич лишился жены, дочери, репутации.
В день похорон, утром, Даша сказала нам с Игорем:
— Я думаю, он дома… один… Вызовите его на улицу.
Афанасьев в помятой, будто арестантской, пижаме, как приговоренный, сидел на диване. Лицо из-за небритости не выглядело холеным. Я понял, что дворцовая внешность, как и сами дворцы, должны поддерживаться и охраняться от разрушения. Иван Васильевич смотрел на портрет жены. Она на той цветной фотографии была Марицей… Пышно взбитая юбка шаловливо, но в меру приподнятая актрисой, обнажала молодые, налитые ритмом и стройностью ноги. «От Марицы до больницы»… Я вспомнил фразу, произнесенную кем-то, как рассказывали, после первого инфаркта той, которую именовать «шансоньеткой» и «дрыгоножкой» было уже безбожно. «Даже от самого буйно жизнерадостного канкана, — подумал я, — не только до больницы, но и до кладбища, оказывается, недалеко».
Дверь нам открыла Нина Васильевна, сестра Афанасьева и наша бывшая учительница литературы. Она не поздоровалась и ушла на кухню. Стало ясно, что Дашу она считает источником не только трагедии брата, а и своего личного бедствия. Она потеряла то единственное, чем дорожила, то долгожданное, что сумело победить ее одиночество. Но не надолго… Можно было сказать: «Подумаешь, школьный театр!» Но потеря театра означала для нее потерю последнего проблеска в жизни.
Как и Иван Васильевич, она стала мишенью для скандальных, сенсационных насмешек и обвинений. Политическая «оттепель» все чаще сменялась заморозками. А разоблачения опять вошли в моду. Они редко опровергались. Обвинять вновь стало считаться доблестью, проявлением верности системе и государству, а защищать — подозрительным уклонением от «гражданского долга».
Директор нашей школы от «долга» не уклонялся. А уж в афанасьевском деле — термин «афанасьевское дело» витал в воздухе — директор был яростен и неукротим.
— Где ваше педагогическое чутье? — визгливо наступал он на Нину Васильевну. — Не уловить запаха аморальности в этой истории! — Она уловила запах похмелья, следы вчерашней директорской выпивки. — Мыслимо ли было из какой-то там Певзнер сотворять звезду? Разве что шестиконечную! Благо еще, самое мерзкое случилось за стенами школы. Но все равно и мы опорочены: пробили — они все пробивают! — серебряную медаль вместо волчьего билета. За моей спиной в буквальном смысле этого слова: у меня был радикулит. — Радикулитом именовались запои. — Разрушила семью, содействовала смерти замечательной женщины…
Покойную жену Афанасьева, которую ни в школе, ни в училище никто ни разу не видел, не сговариваясь, провозгласили «замечательной женщиной». Может, она такой и была? Но им-то откуда было известно?
— Ненавистники и добрые слова обращают во зло, — пояснил Игорь.
Директор школы, один из тех самозваных судей, о которых недавно размышлял Анекдот, и приговор вынес:
Я запрещаю вашему братцу переступать порог нашей школы! — Он выскочил из-за стола и, устремив свой нос-миноискатель прямо в душу Нины Васильевны, возопил: — Запр-рещаю! И в училище сообщу, что так называемый «театр» мы закрываем. Из-за непотребного поведения его руководителя, которого и на тысячу километров нельзя подпускать к подрастающей смене!
Это была запоздалая ответная пощечина.
Узнав, что Даша внизу, Афанасьев прежде всего схватил с полки электробритву. Не глядя, попал «вилкой» в розетку и стал утюжить лицо так энергично, словно от этого зависело для него нечто самое важное и решающее. Тщательно проверил ладонями результаты бритья… Из множества рубашек, что висели в шкафу, прижавшись друг к другу, как в магазине, он автоматически выхватил ту, которая, я еще раньше приметил, более всех шла ему. С той же автоматичностью, не выбирая, как актер наизусть произносит данные ему реплики, вытянул галстук под цвет рубашки. И с несвойственной ему суетной поспешностью исчез в другой комнате. Он боялся, что Даша не дождется его.
Минуты через три он вернулся в костюме, отутюженном, как перед премьерой.
Иван Васильевич с не покидавшей его судорожной торопливостью прошел в коридор, вовсе позабыв и о портрете жены, и о нас с Игорем. Хлопнул входной дверью.
А на пороге появилась Нина Васильевна.
— Он сошел с ума? — спросила она.
— Разве из-за любви не сходят? — ответил Игорь без своей излюбленной ироничности, а столь всерьез, что учительница, похоже, смирилась на миг с сумасшествием брата. Или — тоже не более чем на миг — сочла его сумасшествие закономерным.
Даша ждала Афанасьева возле подъезда. Она не спряталась во дворе, не укрылась внутри подъезда, а стояла на улице, где ее видели все: жильцы дома, прохожие. Она не прикрывалась какой-нибудь скорбной одеждой, хотя и не выглядела явившейся на свидание. Она была такой, как обычно. Обычно же одевалась со вкусом, не знавшим просчетов и вполне соответствовавшим тому безупречному вкусу, с которым сама была создана.
Даша воспринимала все происшедшее — кроме смерти! — как неизбежность: если б Афанасьев не полюбил ее, к нему бы все равно не вернулись те чувства к жене, которые уже увяли, испепелились.
Иван Васильевич как-то сказал ей, что любовь реанимации не поддается. И Даша начала страшиться смерти… Но не физической, а смерти его любви. При мягкости и женственности своей сестра была максималисткой: она неколебимо решила, что, если это когда-нибудь произойдет, она ни секунды не будет добиваться возвращения умерших, не поддающихся реанимации чувств. Даша поняла: самое естественное в проявлении души человеческой — любовь — чужда искусственному воздействию и не реагирует на него, какие бы усилия ни прилагались.
Афанасьев не выбежал, а вырвался из подъезда, как вырываются из неволи на волю.
— Ты пришла?
— Чтобы быть с вами.
«Даже сейчас?» — спросил его взгляд.
— Сейчас… и когда захотите! — ответила она вслух на его непроизнесенный вопрос. — Я ведь сама все начала. И первой отважилась сказать, что люблю.
— Но со сцены, — оправдывая ее, проговорил Иван Васильевич. — Зрители это приняли на счет Ромео.
— Хоть на счет Ромео, хоть на свой собственный! — ответила Даша с твердостью, которая вот-вот могла не выдержать и разбиться, подобно прочному, но сверх меры перегревшемуся сосуду. — Говорила я это вам. И вы меня поняли…