Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Долго молчали старики. Потом Говинда поклонился на прощание и молвил:
– Спасибо тебе, Сиддхартха, что ты поведал мне кое-что из твоих мыслей. Отчасти они диковинны и не все стали мне сразу понятны. Но как бы там ни было, спасибо тебе, и да будут дни твои полны покоя.
(Втайне же он думал: этот Сиддхартха – странный человек, странные мысли он высказывает, нелепо звучит его ученье. Совсем по-другому звучит прозрачное ученье Возвышенного, яснее, чище, понятнее, нет в нем ничего диковинного, нелепого или смехотворного. Но совсем иными, нежели мысли, представляются мне руки и ноги Сиддхартхи, его глаза, лоб, дыхание, улыбка, приветствие, походка. Ни разу с тех пор, как наш Возвышенный Готама вступил в нирвану, ни разу не встречался мне человек, в котором бы я почувствовал святого. Лишь он, этот Сиддхартха, единственный вызвал у меня такое чувство. Пусть его ученье диковинно, пусть слова его звучат нелепо – взгляд его и рука, кожа и волосы, все в нем лучится чистотой, покоем, радостью, и кротостью, и святостью, каких я со времени недавней смерти нашего Возвышенного учителя не видел ни в одном человеке.)
С такими мыслями и разладом в сердце Говинда, влекомый любовью, еще раз склонился к Сиддхартхе. Почтил спокойно сидящего низким поклоном.
– Сиддхартха, – произнес он, – мы оба состарились. Едва ли один из нас встретит другого в нынешнем воплощении. Я вижу, возлюбленный мой, что ты обрел мир. Скажи мне, почтенный, еще хоть слово, дай мне напутствие, которое я смогу понять, смогу постичь! Напутствуй меня в дорогу. Ведь моя дорога нередко трудна, а нередко мрачна, Сиддхартха.
Сиддхартха молчал и смотрел на него со все той же кроткой улыбкой. Неотрывно глядел ему в лицо Говинда, со страхом, с надеждой. Страдание и вечные исканья читались в его глазах, и вечное необретение.
Сиддхартха видел это и улыбался.
– Наклонись ко мне! – тихо шепнул он на ухо Говинде. – Наклонись! Вот так, еще ближе! Совсем близко! Поцелуй меня в лоб, Говинда!
Когда же Говинда, охваченный удивлением и все-таки влекомый любовью и смутной догадкой, исполнил просьбу и, наклонясь, коснулся губами его лба, с ним самим произошло чудо. Пока мысли его были еще заняты диковинными словами Сиддхартхи, пока он тщетно и с неохотой пробовал отрешиться от времени, представить себе нирвану и сансару как единое целое, пока даже некоторое пренебрежение к словам друга спорило в нем с огромной любовью и благоговением, с ним произошло вот что.
Он не видел более лица своего друга Сиддхартхи, вместо этого ему виделись иные лица, множество, длинная череда, текучая река лиц, сотен, тысяч, все они появлялись и исчезали и, однако же, словно пребывали здесь все разом, постоянно менялись и возобновлялись и, однако же, все были Сиддхартхой. Он видел черты рыбы, карпа, с разинутым в безмерном страданье ртом, умирающей рыбы, с помутневшими глазами… видел лицо новорожденного ребенка, красное и сморщенное, искаженное плаксивой гримасой… видел лицо убийцы, вонзающего нож в тело какого-то человека… видел, в ту же самую секунду, как этот преступник, связанный, становится на колени и палач, взмахнув мечом, отсекает ему голову… видел нагие тела мужчин и женщин в позах и схватках неистовой любви… видел распростертые трупы, недвижные, холодные, ничтожные… видел звериные головы – кабаньи, крокодильи, слоновьи, бычьи – и головы птиц… видел богов, Кришну, Агни, – видел все эти воплощенья и лица в тысячах взаимосвязей, одна ипостась помогала другой, любила, ненавидела, истребляла, рождала вновь, и каждая была желаньем смерти, мучительно-страстным приятием бренности, и все же ни одна не умирала, только преображалась, без устали рождаясь вновь, без устали обретая новый облик, и время не разделяло эти обличья… и все эти воплощенья и лица покоились, таяли, создавались, уплывали прочь и сливались друг с другом, а поверху все они были неизменно затянуты чем-то тонким, бесплотным и, однако, сущим, словно бы тонким стеклом либо льдом, словно бы прозрачной пленкой, кожурой, оболочкой, маской из воды, и эта маска улыбалась, и эта маска была – улыбающееся лицо Сиддхартхи, которого он, Говинда, в это самое мгновенье касался губами. И – так виделось Говинде – эта улыбка маски, улыбка единства над текучими воплощениями, улыбка одновременности поверх тысяч рождений и смертей, эта улыбка Сиддхартхи была в точности та же самая, в точности такая же кроткая, тонкая, непроницаемая, не то добрая, не то насмешливая, мудрая, тысячеликая улыбка Готамы, Будды, какую он сам сотни раз благоговейно созерцал. Именно так – Говинда знал это – улыбались Совершенные.
Не ведая уже, существует ли время, продолжалось ли это виденье секунду или столетие, не ведая уже, существует ли Сиддхартха, существует ли Готама, существуют ли «я» и «ты», будто пораженный в самую душу божественной стрелой, что оставляет сладостные раны, околдованный и хмельной душою, стоял Говинда еще минуту-другую, склонясь над кротким лицом Сиддхартхи, которое только что поцеловал, которое только что было театром всех воплощений, всего становленья и всего бытия. Лик остался неизменен, после того как под его поверхностью вновь сомкнулись глубины великого разнообразия, он улыбался кротко, улыбался благостно и мягко, не то очень добросердечно, не то очень насмешливо, точь-в-точь как улыбался тот, Возвышенный.
Низко-низко склонился Говинда, по его старому лицу текли слезы, а он и не догадывался; огнем горело в его сердце чувство беззаветнейшей любви, совершеннейшего благоговения. Низко-низко, до земли, склонился Говинда перед недвижно сидящим, улыбка которого напоминала ему обо всем, что он когда-либо в жизни любил, что когда-либо в жизни было ему дорого и свято.
Коль скоро и мне суждено было пережить нечто великое, ибо я имел счастье принадлежать к Ордену и быть одним из участников того неповторимого путешествия, чудо которого сверкнуло тогда, как метеор, и которое впоследствии столь необъяснимо быстро было предано забвению и даже снискало дурную славу, я решился составить небольшое описание этого неслыханного похода; похода, подобного которому человечество не предпринимало со дней Гюона[2] и Неистового Роланда вплоть до нашего удивительного времени – мрачного, отчаявшегося и все же такого плодотворного, – времени после великой войны. Полагаю, я не обманываюсь относительно сложностей своего предприятия; они велики и не одной лишь субъективной природы, хотя уже таковые значительны. Ведь я не только не сохранил ничего на память – ни вещей, ни документов, ни дневников, – но в трудные, минувшие с той поры годы бедствий, болезней и тяжких испытаний утратил и значительную часть воспоминаний; вследствие ударов судьбы и бесконечных, выбивавших почву из-под ног потрясений позорно ослабела как самая моя память, так и мое доверие к ней, прежде столь надежной. Кроме того, помимо личных напастей, руки у меня связаны обетом, данным Ордену; ибо обет этот позволяет беспрепятственно рассказывать о событиях личной жизни, однако запрещает любые откровения о тайне Ордена. И хотя Орден вот уже сколько времени не дает о себе знать и я не видел ни одного из его братьев, никакие блага и угрозы мира не заставят меня нарушить обет. Напротив, если бы я сегодня или завтра предстал перед военным трибуналом и меня поставили бы перед выбором: быть убитым или выдать тайну Ордена – о, с какой пылкой радостью я скрепил бы свой обет Ордену смертью!