Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Одно время он работал в цензуре — тогда в его лексиконе появились специальные термины-приговоры: о книгах — «не читабельно», о спектаклях — «не смотрибельно», и обо всём остальном — «нельзябельно». Очень боялся пропустить секс или эротику, поэтому даже персики немедленно разрезал ножом — они ему напоминали задницу…
— Дети, это уже Кишинёв? — приставал он ко всем в Шереметьевском аэропорту, а потом в Будапеште.
В самолёте всю дорогу продремал. Когда подлетали к Тель-Авиву, вдруг открыл глаза, увидел сквозь иллюминатор синюю гладь и очень удивился:
— Разве в Кишинёве есть море?
— Есть, есть, — успокоил его Борис. — Это искусственное море.
— А, Братская ГЭС, — догадался Миша и снова закрыл глаза.
Когда приземлились, его разбудил гром оркестра. Он удивился:
— Чего это они?
— Это тебя встречают, — объяснил ему кто-то из внуков.
Миша растрогался.
— Ещё не забыли! — Он вспомнил сотни обысканных квартир, тысячи арестованных им врагов народа и гордо улыбнулся. — Хорошее не забывается!
Когда спускались с трапа, к нему подскочил репортёр Телевидения.
— Вы довольны, что вернулись на свою Родину?
— Я счастлив! — ответил Миша, от умиления заплакал, пал на колени и стал целовать родную землю.
Этот эпизод отсняли и показали по телевидению. Миша был счастлив и горд, вслушивался в ивритские слова «саба», «оле хадаш», «савланут» и вздыхал, что уже окончательно забыл молдавский язык.
— А ты смотри Москву. — посоветовал ему Борис и включил русскую программу. Шла передача «Время». На экране показали очередь у Израильского консульства на Ордынке.
— Куда это они? — спросил Миша.
— Тоже в Кишинёв, — ответил Борис.
— Кишинёв не резиновый! — заволновался Миша. — Что у них других городов нет?.. Свердловск или Якутск, например?
— Они торопятся в Кишинёв, чтобы не попасть в Якутск, — буркнул Борис.
Миша долго не мог успокоиться.
— Сидели, сидели, а теперь все ко мне в Кишинёв!.. Раньше надо было думать, раньше!
С утра до вечера он дремал на балконе, наблюдал, прислушивался и снова дремал. Ничто не вызывало его подозрений: звучала русская речь, продавались русские газеты, из раскрытых окон гремело русское радио.
— Румынов много, — сообщил Миша, увидев толпу арабов, — надо закрыть границу!
Раздражали его и вывески на иврите:
— Почему на русском пишут меньше, чем на молдавском?
— Это их республика, их язык, — втолковывала ему Ривка. — Зачем им русский?
— Как это зачем?! — возмущался Миша. — Затем, что им разговаривал Ленин!
— Скоро все по-русски заговорят, — успокоил его Борис, — даже они. — Он указал на двух чернокожих евреев из Эфиопии.
— А это кто такие? — испуганно спросил Миша.
— Тоже молдаване.
— Почему такие чёрные?
— Жертвы Чернобыля, — нашёлся Борис, — прибыли на лечение.
— Да, сюда теперь все едут! — произнёс Миша с гордостью за свой родной Кишинёв. — Не зря мы для вас старались!.. Нет пьяниц — вот вам результат антиалкогольного указа!.. Витрины переполнены — это плоды продовольственной программы… А вы всё ругаете коммунистическую партию, всё недовольны!.. Вот она, Советская власть плюс электрификация всей страны!.. Мы наш, мы новый мир построим!.. Правильным путём идёте, товарищи!.. — От волнения всхлипнул. — Дожил я, дожил на родной земле!
Снова пал на колени и стал целовать кафельные плитки балкона.
Алику повезло: перед самым отъездом в Израиль он попал в съёмочную группу, которая вылетала в Америку снимать фильм об эмигрантах из СССР. Они приземлились в Нью-Йорке к вечеру, съёмки назначили на завтра, и Алик сразу поехал на Брайтон-Бич, знакомиться с «натурой». Он шагал по этой прославленной американской улице и читал отнюдь не американские вывески: «Моня плюс Соня», «Пончики от тёти Ривы», «Жареные барабульки прямо с Привоза»… Певучий говор, русская речь. Мужчины с дорогими сигаретами в зубах, на женщинах — килограммы украшений: золото, серебро, бриллианты — демонстрация выстраданного благополучия. У тротуаров припаркованы длинные, парадные машины, в таких возили членов политбюро — «членовозы». Брайтон-Бич показалась Алику разбогатевшей Дерибасовской.
Из маленькой продуктовой лавчонки вдруг раздался крик:
— Боже мой! Лёва, чтоб я так жила — это Алик!..
В дверях Алик увидел пышную энергичную даму и, цепенея от удивления, узнал в ней свою двоюродную тётю Маню. Да, да, ту тяжело больную Маню, с которой он навсегда простился в Одессе. Это была она — в джинсовых брюках и спортивной куртке. Её свежеокрашенные рыжеватые волосы были модно подстрижены и завиты. Алик был готов поклясться, что она помолодела лет на двадцать. После бурных объятий она стала тащить его вовнутрь.
— Идём, я тебя познакомлю с Лёвой.
Из дверного проёма вынырнула наголо бритая голова с Будёновскими усами.
— Я твой новый дядя. Заходи, выпьем по рюмочке.
— Я только с самолёта — всю дорогу пили.
— Запомни: лишняя рюмка водки никогда не бывает лишней.
Маня потянула племянника за рукав:
— Идём, он не любит ждать, он такой нервный, как скипидар.
Алик всё ещё не мог прийти в себя: как его тётка очутилась в Америке?.. Откуда этот магазин?.. Кто этот бритоголовый старик?..
Постепенно всё стало вырисовываться сквозь хруст пупыристых корнишонов («Это Маня солила — здесь так не умеют»), обжигающий холод водки («Это „Николаевская“ водка, она в России исчезла вместе с Николаем») и бурлящий монолог Мани, прерываемый её вопросами к самой себе и цементируемый её же ответами («Как я могла такое пережить?.. А вот взяла и пережила!»).
Тэза так и не покинула Одессы — в последний момент отказалась от эмиграции. Маня поняла, что оторвать её от Лёшиной могилы невозможно. Но в Италии ждала беременная Марина — и Маня решилась. («Мне всё равно, где умирать. Но если суждено ещё пожить, я помогу Мариночке нянчить ребёнка, чтоб его папочку лихорадка била головой о мостовую!»)
В обнимку с любимой подушкой она села в самолёт, всю дорогу возмущалась, что курицу «недопроварили» и изводила стюардессу требованием лететь пониже.
Благополучно прибыла в Вену, потом в Рим, откуда они с Мариной и добрались до Нью-Йорка. Здесь Марина родила и, как мать новорожденного американца, сразу получила гражданство. Имея её приличное пособие, плюс пособие Мани, они сняли квартиру в Бруклине и стали жить вполне безбедно. Но Маня, продукт социализма, тосковала по общественной жизни. Она стала делать вылазки на Брайтон-Бич и знакомиться с её обитателями. В каком-то ресторанчике под вывеской «У Лёвы Рабиновича» она отведала фаршированной рыбы, затем вызвала хозяина, заявила, что такой рыбой можно кормить только антисемитов, и предложила показать, как её надо делать. Хозяин охотно согласился. Фаршированная рыба Мани славилась даже среди одесских гурманов. Поэтому, когда её шедевр по кусочку раздали каждому посетителю, ей устроили овацию («Они мене аплодировали, как Горбачёву, хотя он такой рыбы в жизни не пробовал: у них в ЦК все повара — кагебисты, что они умеют, кроме как доносить друг на друга»). Хозяин ресторанчика (а это был Лёва) стал уговаривать её пойти к нему на постоянную работу, но Маня согласилась только «на раз в неделю», по средам. В эти дни у входа в ресторан всегда стояла толпа почитателей её таланта. Но самым восторженным из них был сам Лёва, который всегда любил хорошо поесть, попить и погулять с женщинами. С годами «поесть» вытеснило остальное и стало его главным удовольствием. Поэтому он употребил всё своё красноречие, умоляя Маню готовить по воскресеньям такую рыбу ему лично у него дома. В комнате у Мани, когда-то в юности, висел портрет командарма Котовского, он ей очень нравился, и она на всю жизнь сохранила слабость к бритоголовым мужчинам. Например, из всех советских лидеров больше всего она симпатизировала Хрущёву и у себя во дворе убеждала всех, что он — скрытый еврей, в крайнем случае, караим. Поэтому перед сверканием Лёвиного черепа она не устояла и согласилась приходить к нему сперва раз в неделю, а потом и чаще. К этим визитам она тщательно готовилась: модно подстригалась, закрашивала седину, надевала на шею все свои кораллы, Лёва ждал её с голодным нетерпением, восторженно охал при её появлении, хватался за глаза, как бы ослеплённый её красотой. Маня отмахивалась, говорила «Ой, босяк!» и счастливая шла на кухню.