Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Чем ты ее там пичкаешь? — сквозь сон услышала я тревожный голос Якова Михайловича. Он, кажется, немного побаивался, что Роальд меня отравит.
— Это «нулевые» таблетки, — объяснял Роальд. — Чисто психологические с успокаивающим эффектом. Ведь она такая внушаемая! Ей скажешь: «четвертое управление! импортное средство! стопроцентная гарантия!..» На нее что хочешь подействует.
О, это был великий экспериментатор! Никто и никогда больше столь свято и безгранично не верил в мою дурь, как этот бешеный кролик.
В конце концов нам пришлось обратиться к профессионалу. Он был платный, подпольный, анонимный, то есть не спрашивал, как тебя зовут, где ты учишься, кем работают родители, — а не то, что неизвестно, как его зовут. ЕГО звали Антонина Кирилловна.
И нам до зарезу нужны были деньги.
— Надо сдать книги, — сказал предприимчивый Роальд. — Ты, Люся, принеси чего тебе не жалко, а я отдам самое дорогое, что у меня есть.
Справедливости ради надо заметить, Роальд приготовил на сдачу свою любимую, зачитанную до дыр, выученную назубок, детально проработанную с карандашом — кое-где на полях виднелись его отметки «nota bene!» — настольную книгу кролика «Секс в жизни мужчины», надеясь сорвать за нее крупный куш.
Я же, в отличие от благородного и самоотверженного Роальда, немного слукавила, изъяв из своей библиотеки альбом по искусству на украинском языке «Мир современного украинского художника».
И тут наш Яков Михайлович продемонстрировал невиданную доселе ширь души, пожертвовав на это дело Собрание сочинений Генриха Гейне, каждый том в твердом кожаном переплете с золотым тиснением, семь томов, аккуратно перевязанных бечевой.
— Пойдите к Абрам Семенычу в Пушкинскую лавку, скажите, что от меня, он возьмет, — напутствовал нас Яков Михайлович. — Хотел сам сдать, да вам, молодым, нужнее…
Роальд обнял его.
Эх, когда-то я не хотела брать у него часы, сейчас я купила бы их за любые деньги.
В Пушкинской лавке у Якова Михайловича работал приятель — старый еврей Абрам Семеныч, знаток антикварных книг, ценитель, известный коллекционер, высокомерный, как Папа Римский, он был такой — три раза спросишь, один раз ответит.
Я помню скрюченные узловатые пальцы, которые тянулись к тебе из-за прилавка, когда ты, угодив в очередные форсмажорные обстоятельства, приносил ему сеточку книг.
Казалось, пальцы Абрама Семеныча от самого его рождения до гробовой доски касались, брали, осязали, держали, трогали, ласкали одни лишь книги, исключительно книги, ничего, кроме книг. А ведь он был почти слепой, он работал в таких толстых линзах, что очки сползали под тяжестью этих линз, не в силах удержаться на переносице, даже у него на крутой горбинке!
Но чтобы видеть книгу, ему не нужны уже были глаза.
Я однажды слышала, как он сказал:
— Книгу надо нюхать, каждую страницу целовать… а читать умеют все.
Он был незаменим — там, на углу Столешникова и Пушкинской, никто не пытался отправить его на пенсию, хотя ему было за восемьдесят, говорят, со временем он просто усох и превратился в древний фолиант каббалистического содержания.
Он сразу принял на комиссию собрание сочинений Гейне, выдав нам наличными семьдесят рублей, а «Мир украинских художников» и «Секс в жизни мужчины» выразительно отодвинул от себя одним указательным пальцем и сказал:
— Это дрянь какая-то, а не книги!
— Не хочется говорить, но еврей он и в Африке еврей, — кипел от негодования Роальд, пока мы ехали к Антонине Кирилловне, целый час, трясясь в холодном трамвае. — У нашего народа, — он возмущался, — вообще смещена шкала ценностей. Что ему этот Гейне? Полностью инородное тело на нашей русской земле!
И тут он, к моему удивлению, прочитал: «О, моя Лорелея! Моя Лорелея!..»
О, моя Лорелея, моя Лорелея! — повторяла я про себя как молитву, восходя по грязной лестнице дома, где поджидала меня неведомая, но уже заранее кошмарная Антонина Кирилловна. О, моя Лорелея! — она повела меня узким захламленным коридором в комнату, до потолка заваленную барахлом. Стоит ли говорить, что Антонина Кирилловна была хрычовка в банном халате с совиною головою, гиппопотам в стоптанных тапочках, горбатый зебу, остановись, перо, эта бедная женщина не виновата, что колесу твоей судьбы в тот миг впервые пробил час переехать тебя со всею осторожностью.
Вся Антонина Кирилловна состояла из трех элементов — попа, грудь и живот. Но, проплывая мимо зеркала, она взглянула горделиво на свое отражение и произнесла:
— Красота — это страшная сила.
Видимо решив, что в сложившейся ситуации поговорить о мужчинах — то же, что во всех остальных случаях — беседа о погоде, она одарила меня еще одной сакраментальной фразой:
— Мужчина — он поздно умнеет и рано дуреет.
И Антонина Кирилловна стала искусно развивать свою мысль, иллюстрировать на примере личной жизни, как, имея мягкий и беззащитный характер, сама она ни разу не изловчилась угодить в этот краткий, практически неуловимый промежуток.
Я чуть не забыла, зачем пришла. Это была такая умора. Вообще, мне хотелось поскорее просвистеть этот эпизод, не люблю я о нем вспоминать, однако жаль вас лишать, Анатолий Георгиевич, ее дивной истории.
— Был у меня мужчина, — рассказывала Антонина Кирилловна, беря шприц и засасывая туда какую-то жижу. — Не мог без меня ни дня. Как он меня любил! Ну прямо боготворил… Он был хронический алкоголик. Пить он начинал рано утром — через час после пробуждения. Таким образом, у него на жизнь оставалось очень мало времени: с семи до восьми утра, пока он трезвый, как стекло, а начиная с завтрака — в с е ! Так вот: он навострился меня приглашать к себе ДО работы!..
— Ложитесь, — сказала она и указала мне шприцем на свою кровать.
Я оглянулась и увидела то, что снилось мне потом всю жизнь, как моему папе Мише — бездонное крымское звездное небо.
Нет, это была не постель, это был колоссальный могильный курган. На этой постели покоились тени погибших городов, тут шли в лунном свете караваны верблюдов, охваченные неотступной тоской, здесь можно было встретить обломки кораблекрушений, плавучие льдины, кристаллы кварца, куски асбеста, бедро жирафа, кости больших сомов и мелкие останки газели, тут можно обнаружить несколько скелетов, черепа которых унесены ветром, насчитать восемь некрополей и около семи тысяч могил, здесь плавают лягушки, барахтаются дикие утки, тут останавливаются перелетные птицы — синие голуби и пепельные цапли, здесь был убит последний крокодил Тассили, а древние носители берберских языков, пришедшие сюда задолго до христианской эры, из-за коровьей чумы потеряли свои стада.
Я поняла, что лягу сюда и бесследно исчезну, как здесь исчез до меня не один человек, лег — и нет его, испарился, покончив разом со всеми своими проблемами.
О, Лорелея, одна ты поймешь, как мне захотелось оттуда смыться! Удрать, пока не поздно, унести ноги, ведь я всегда рано или поздно бросаюсь бежать сломя голову отовсюду, это мой принцип, мое жизненное кредо — все хорошо, хорошо, вдруг какой-то колокольчик звенит: беги! И тогда я бегу, не успев даже попрощаться, и я вам наврала, Анатолий Георгиевич, мол, меня, видите ли, все бросают: меня все бросают официально, когда уж некого и бросать. Потом я часто жалею, но удержаться не могу никогда.