Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Если я отваживался идти в школу в соседнее село, минуя санный путь, — по речному льду, — то обязательно пристегивал к ремню старую французскую шпагу с полустершейся темной вязью на веснушчатом клинке: «Paris 1887».
Волки не раз выходили из мелкой уремы, извилисто протянувшейся вдоль левого, крутого берега, и я попервости ужаснулся, увидев их, бежавших неторопким осторожным бегом. Вытащив из ножен шпагу, я так сильно сжал деревянный, истончившийся от долгого лежания в земле эфес, — шпагу я нашел в сарае, когда копал яму для хранения патронов, которые привез из города, с кладбища военной техники, — что у меня онемела рука. Судя по поведению, волки и не думали спускаться с крутика. Впереди развиднелись голубая маковка церкви, крайние дома, и я помаленьку успокоился. Потом я уже не так боялся волков, поражавших худобой и потому, по тогдашнему моему разумению, совсем не страшных.
Львы — те поселились в моем сознании после того, как я прочитал книгу об Африке. Название ее я запамятовал, но была она — это уж точно — в твердом, изрядно потрепанном переплете. Помню, до такой ощутимости дохнуло со страниц зноем далекой загадочной страны, что мне и вправду стало жарко.
И вот почему-то в деревне, утопавшей в высоких холодных сугробах, мне захотелось нарисовать львов. Больше того, — не просто сделать рисунок, а обернуть им переплет книги; если более современно выразиться, снабдить ее суперобложкой. Так сильно запали в душу они, львы, застигнутые муссонными дождями на маленьком острове.
Странно: рассказчик не обмолвился ни единым словом об их кровожадном нраве. Даже если он писал с привираньями, я тогда верил ему. Мне отчетливо виделись голодные, отощавшие львы на лианах, свисающих над бескрайними водами.
Ранним январским утром, когда ко мне в очередной раз пришла Нина, готовый в моем воображении рисунок со львами начал непредвиденно перестраиваться. Уж не знаю, почему, но я чуть не вскрикнул от озарения, подсказавшего мне, что на рисунке со львами — рядом или в отдалении — должна быть фигура девочки.
Она была тоже из «вакуированных», Нина Каплинская. Я никогда не был раноставом, а Нина, по непонятной причине, рано пробуждалась от сна. Должно быть, ей было скучно одной, и она заходила в нашу избу. Улучив момент, когда я ворочался во сне, прижимала нахолодавшую на морозе ладонь к моему лбу — от этого знобкого прикосновения голова-мгновенно прояснялась. В полусвете, брезжившем в окно, я различал лицо, при виде которого меня всякий раз брала оторопь.
То было лицо девчонки. И все же не всегда, не сразу я припоминал, что этой низко наклонившейся надо мной старушке от роду двенадцать лет. С утонченного, мягко очерченного овала ее лица, обжигая не по-детски застарелой скорбью, глядели два черных шара глаз. И вот еще что: горестно-теплые глаза эти ровно бы жили в несогласии с лицом, тронутым слабой болезненной просинью. Когда это лицо, устав от неподвижности, раздвигалось в редкой улыбке, глаза сохраняли прежнее скорбно-кроткое выражение.
Нина пережила ленинградскую блокаду. Весной, при первом знакомстве, она показалась мне явившейся с того света — уж до того ручки и ножки ее, вся фигурка потеряли земную тяжесть. Появилась она в деревне с матерью, Надеждой Марковной, перед самой распутицей. Отовсюду тянуло сыростью проталин, потемнели, по-апрельски огрузнели деревья, по ночам на реке протяжно постанывал взрыхленный лед.
Как раз в эту промозглую пору впервые показалась перед нашим домом Нина — маленькая настороженная старушенция в стоптанной обувке, с оголенными пониже коротких шаровар, посиневшими щиколотками.
Мы уже знали про нее, свежего человека, а позвать к себе почему-то не решались, а только пытливо, с интересом глядели на нее, худенькую, невесомую.
Той весной, в бездорожье, когда однорукий дядя Костя, киномеханик, не мог прорваться в деревню со своей допотопной установкой, я придумал для детворы развлечение. Починив старый фильмоскоп, пристроил к задней крышке его деревянный ящичек, в котором горела семилинейная лампа. Изображение наводил на простыню, и так, переводя кадр за кадром, показывал один и тот же фильм: «Сказку о царе Салтане». Торжественно и проникновенно, подражая Левитану, читал субтитры мой помощник Петька Сивухин.
Сеансы были платные — за вход брали по куриному яйцу. Из этой «выручки» мы, постановщики и зрители, по окончании представления жарили глазунью.
Дня три Нина прохаживалась перед нашими окнами осторожной зябкой походкой. Наконец осмелела, зашла — с яичком в тоненькой, почти прозрачной руке. Тогда-то впервые от ее странного исповедующего взгляда, на душе у меня сделалось тревожно. Я взял протянутое яичко — оно было теплое, должно быть, только снесенное, — и тут же, не успев сказать, что для нее вход свободен, вернул его.
Я никак не ожидал, что Нина, с виду суровая, может внезапно прослезиться. Больше того — рука ее, слабо сжимавшая возвращенное яичко, задрожала, а потом вовсе разжалась. Яичко упало, разбилось возле наших ног.
Вот так мы и познакомились.
Главной причиной, быстро сблизившей нас с Ниной, пожалуй, была неистребимая страсть к чтению. Каждую книгу мы читали врозь и, что удивительно, при встрече не торопились говорить о впечатлениях, а только приглядывались друг к другу, пытаясь уловить перемену, происшедшую в нас после очередной книги. Чем лучше книга, тем дольше длилось наше обоюдное бережное молчание, будто мы прислушивались к одинаково светлой и высокой музыке, рожденной в нас таинством чтения.
Читали мы запоем. К середине осени ни в школьной библиотеке, ни в клубной нам уже брать было нечего. Тогда мы отправились в районную: двенадцать километров пешком, столько же обратно. За лето чуть окрепшая, ставшая бойчее, с живинкой на лице Нина переносила эти пешие путешествия терпеливо, без жалоб.
Однажды, когда мы отдыхали по пути в райцентр, я нарисовал огрызком карандаша темные, тяжело осевшие стога сена на белом от первого снега лугу. Нина одним беглым взглядом окинула малюсенькую картинку на клочке оберточной бумаги, неожиданно засияв, спросила:
— А ты мог бы нарисовать то, чего не видел?
Я не знал, что сказать. Запоздалым ответом на ее вопрос должен был стать рисунок со львами.
Однако рисовать было нечем. Ни красок, ни даже цветных карандашей никто из нас не имел.
Выручил случай. Отправляясь в райцентр за книгами, я взял мешочек с гречневой крупой — ровно десять стаканов — чтобы выменять на базаре два мотка шерстяных ниток, понадобившихся матери. Торговаться мы с Ниной не умели и сразу, как только набрели на нужный товар, хотели высыпать владелице ниток