Шрифт:
Интервал:
Закладка:
К обеду ее наряжают в крахмальное платье, которому неизвестно сколько десятилетий. Они сидят за квадратным кухонным столом, папа и мадам Манек друг напротив друга, упираясь под столом коленями. Окна и ставни плотно закрыты. Приемник отрывисто перечисляет имена министров. Де Голль в Лондоне, Поля Рейно сменил Петен. На обед рыба, тушенная с зелеными помидорами. Папа рассказывает, что письма не приходят и не отправляются уже три дня. Телеграфные линии не работают. Самой свежей газете – шесть дней. По радио диктор читает частные объявления.
Мсье Шемину, бежавший в Оранж, ищет своих троих детей, оставленных с багажом в Иври-сюр-Сен.
Франсис в Женеве ищет информацию о Мари-Жанне, последней раз виденной в Жантийи.
Мама молится о Люке и Альберте, где бы те ни были.
Л. Рабьер ищет сведения о своей жене, последней раз виденной на вокзале Орсе.
А. Коттер сообщает матери, что жив и находится в Лавале.
Мадам Мейзё разыскивает шесть своих дочерей, отправленных поездом в Редон.
– Все кого-нибудь потеряли, – шепчет мадам Манек.
Папа Мари-Лоры выключает приемник; пощелкивают, остывая, лампы. Наверху тот же голос продолжает тихо читать имена. Или это ей кажется? Она слышит, как мадам Манек встает и собирает тарелки, а папа выдыхает так, будто табачный дым давит на его легкие и нужно их быстрее освободить.
Вечером они с папой поднимаются по винтовой лестнице и ложатся спать бок о бок на той же продавленной кровати, в той же спальне со старыми шелковыми обоями, на том же шестом этаже. Отец возится с рюкзаком, с дверной задвижкой, со спичками. Вскоре в воздухе уже привычный запах его сигарет, синих «Галуаз». Мари-Лора слышит, как со скрипом и щелчком раскрываются створки окна, и сразу – долгожданный шелест ветра или моря и ветра – ее ухо не может их разделить. Вместе с ним в комнату врываются запахи соли, сена, рыбного рынка и далеких болот. И ничего такого, что походило бы на запах войны.
– А мы можем пойти завтра к морю, папа?
– Скорее всего, не завтра.
– А где дядя Этьен?
– Наверное, в своей комнате на пятом этаже.
– И видит то, чего нет?
– Нам очень повезло, что он есть.
– И что есть мадам Манек. Она замечательно готовит, правда? Может быть, даже чуть лучше тебя?
– Ну если только чуть-чуть.
Мари-Лора рада, что в голосе отца наконец появилась улыбка. Однако она чувствует, что за улыбкой его мысли бьются, как птицы в клетке.
– Что значит, папа, что они нас оккупируют?
– Это значит, они разместят на наших площадях свои грузовики.
– Они заставят нас говорить на своем языке?
– Может быть, они заставят нас перевести часы на один час.
Дом скрипит. Чайки кричат. Папа снова закуривает.
– Как можно «занять страну»? Это как занимают комнату?
– Это военный контроль, Мари. Хватит вопросов на сегодня.
Тишина. Двадцать сердцебиений. Тридцать.
– Как может одна страна заставить другую перевести часы? А если все откажутся?
– Тогда многие придут на работу слишком рано. Или опоздают.
– Помнишь нашу квартиру, папа? Мои книги, и наш макет, и шишки на подоконнике?
– Конечно.
– Я расставляла шишки по размеру, от больших к маленьким.
– Они по-прежнему там.
– Ты так думаешь?
– Я знаю.
– Ты не можешь знать.
– Ладно, не знаю, но уверен.
– А прямо сейчас немецкие солдаты укладываются на наши кровати, папа?
– Нет.
Мари-Лора старается лежать очень тихо. Она почти слышит, как у папы в голове крутятся шестеренки.
– Все будет хорошо, – шепчет она; отец стискивает ей руку. – Мы немного побудем здесь, а потом вернемся в свою квартиру, и шишки будут там, где мы их оставили, и «Двадцать тысяч лье под водой» будут лежать в ключной, и никто не будет спать на наших кроватях.
Далекое торжественное пение моря. Стук чьих-то каблуков по булыжной мостовой внизу. Мари-Лоре очень хочется услышать: «Да, конечно, ma chérie», но папа молчит.
Он не может сосредоточиться на уроках, на простых разговорах или домашних поручениях. Стоит закрыть глаза, его захватывает видение школы в Шульпфорте: красные флаги, мускулистые лошади, сверкающие лаборатории. Лучшие мальчики Германии. Иногда он видит в себе символ новых возможностей, на который обращены все взгляды. А по временам перед ним мелькает деревенский парень со вступительных экзаменов, как тот побледнел и зашатался, но никто не пришел ему на помощь.
Почему Ютта за него не рада? Почему даже сейчас, когда он вырвался отсюда, в глубине мозга звучат какие-то непонятные предостережения?
– Расскажи нам снова про ручные гранаты! – просит Мартин Заксе.
– И про соколиную охоту! – подхватывает Зигфрид Фишер.
Трижды Вернер готовит доводы, и трижды Ютта поворачивается на каблуках и уходит прочь. Час за часом она возится с малышами, или отправляется за покупками на рынок, или выискивает другие предлоги помочь фрау Елене, найти себе дело вне дома.
– Она не хочет меня слушать, – говорит Вернер фрау Елене.
– А ты все-таки постарайся.
Он сам не успел заметить, как до отъезда остался один день. Вернер просыпается до зари и заходит в спальню девочек. Ютта лежит, обхватив голову руками, одеяло намотано на тело, подушка заткнута в щель между матрасом и стеной: даже во сне все не так, все поперек. Над кроватью ее фантастические рисунки: родной поселок фрау Елены, Париж с кружащими птичьими стаями над тысячью белых башен.
Вернер зовет ее по имени.
Ютта плотнее заворачивается в одеяло.
– Ты выйдешь со мной пройтись?
К его удивлению, она садится на постели. Они выходят из спящего дома. Вернер идет молча. Они перелезают через один забор, потом через второй. У Ютты за ботинками тянутся незавязанные шнурки. Репейник царапает колени. Встающее солнце прожигает дырочку в горизонте.
Останавливаются на краю оросительного канала. В прошлые зимы Вернер довозил Ютту в тележке до этого самого места, и они смотрели, как конькобежцы соревнуются на замерзшем канале: крестьяне с привязанными к обуви лезвиями, с заиндевелой бородой, проносились мимо группами по пять-шесть человек на дистанции в десять или пятнадцать километров. Глаза конькобежцев были как у лошадей в длинном забеге. Вернеру нравилось смотреть на них, ощущать поднятый ими ветер, слушать звон коньков – сперва рядом, потом затихающий вдали. Его наполняло странное волнение, и казалось, сейчас душа вырвется и заговорит с ними. Но как только они исчезали за излучиной реки, оставив только белые следы от коньков, волнение спадало, и он вез Ютту назад, чувствуя себя одиноким, брошенным и запертым в своей безнадежной жизни.