Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В первую же ходку Череп короновался там, где и отбывал, на Воркуте. А откинувшись, вскоре занял место первого номера в своём же бывшем сообществе, заделавшись верхним по Южному округу, столичному, само собой. Там он, осмотревшись, первым делом обзавёлся толковыми советниками, из новой гвардии аморальных умников при дипломах и головах, и с их помощью прокрутил уже по-настоящему серьёзное дело, поставившее его в один ряд с главными криминальными именами Москвы.
Но только в 2004-м, уже не год и не два занимая место в новом кресле, заменившем ему бывший закуток при бане и качалке, он снова загремел по всей форме, но уже как пострадавший от руки не меньшей силы, чем та, которой он к тому времени обладал и сам. И это можно с полным правом считать второй по счёту невезухой Черепа, настигшей его как следствие собственного гонора, необдуманно проявленного при случайных по сути обстоятельствах.
В общем, к 2006-му, оттянув часть срока, Череп шёл на УДО, потому как за всеми делами по зоне приглядывал грамотно, с администрацией по-пустому не затевался, а на воле ждали его очередные большие дела, это было понятно всем. Я же, когда шёл на эту тёрку, не знал, если честно, чего от меня захотят, но шепнули, кто около него отирался, что ему всего двоих надо будет, дело, мол, особое, а тебя выделил, потому что верит, нравишься ты ему, хочет, сказали, приблизить вас с Паштетом к себе, чтоб поднялись нормально на зоне. И на всё такое намекнули между делом.
Не совру, призыв этот, как и будущее доверие такого человека, польстил мне необычайно. Хотя, если откровенно, немного удивило, что и Паштета моего упомянули. Тут я чуток притормозну излагать, чтобы пару слов рассказать о нас вообще, в принципе, как оно шло у нас ещё с самых сопливых лет.
Такое бывает, но не сказать, чтобы часто, когда те, кто вышел парой с одного яйца и на морду неотличим, настолько характером своим с первых же дней разъехались. Павлуха, тот ближе к мамке держался всегда, хотя и слушался меня, если только открою рот. Жался — к ней, а боялся больше меня, не её. С первых лет, ещё со двора нашего барака в Перхушкове не любил никуда ввязываться, если его не трогали. Со мной же вечно всё было наоборот: первым нарывался на конфликт, первым бил и, как водится, последним оставлял спорную территорию, насладившись видом места побоища. Пашка был при мне, это ясно, но присутствовал, как правило, только чтоб держать фасон, блюдя честь фамилии. Делал ухмылку, которой я же его и обучил, сцеживал струйку слюны через дырку во рту и пытался курить повышенно глубокими затяжками, незаметно придавливая кашель и загоняя глазные шары обратно внутрь. Но физически участие принимал лишь когда мне грозила реальная опасность быть подвергнутым любому пацанскому унижению.
Так и шло — меня больше шарахались, его больше жалели, что отирается при мне, вынужденный заодно со мной хавать всю эту раннюю хулиганку. Из-за нашей внешней неотличимости имелось, правда, и некоторое неудобство для тех, кто осмеливался выразить в наш адрес сочувствие или негодование. Зависело от ситуации. Помню, догнал меня во дворе как-то один папашка, культурный, типа из детей шестидесятников, заселённых в наш весёлый барак ещё во времена великой выселки из депрессивного столичного центра. От прошлых своих идеалистических идей он давно отказался, столкнувшись с реалиями ближайшего пригорода, но зато теперь держал голубятню, сплошь турмана́, все как один белые, и все денег стоят. Говорит, спасибо вам, Павлик, за моего сына, что голубь его по молодости своей неразумной на голову вам нагадил, а мой не проследил за географией крылатого полёта, не туда его изначально запустил. И что вы его не брату вашему непредсказуемому за эту оплошность на расправу отдали, а просто говно птичье на себе утёрли и махнули на огорчение рукой. И добавил, что, мол, «homo est amicus», и это, сказал, нормально, так и должно быть впредь. Знал по-латыни, учитель был древней истории в горном техникуме. Ну, я взбесился так, что сильней этого не было до всех моих прежних случаев. Я ему вмазал для начала в дых, а когда он согнулся, то уже локтем отоварил сбоку, попал в самую скулу, и он окончательно рухнул на низкий штакетник. Короче, всё сошлось в неприятность: скула оказалась слабой и треснула, ему после этого её на специальную скобу поставили, и, пока зарастало, он ел только жидкое через трубку. И туда же пил. Плюс к этому, когда валился, штанину об штакетину пропорол, выходную, потому что догонял меня в тот раз, идя после своего техникума. И ещё я ему высказыванием добавил, а мне после пояснили, что это приравнивается к оскорблению взрослого словами:
— Ты, урод, сучара голубиная, лучше б ты вообще рот свой поганый не отворял, ты не брату моему, ты ж сейчас мне самому на голову насрал своим признанием этого кретинского великодушия со стороны моего незрелого брательника, — и, оттянув оба века, ткнул себе по глазам козой из пальцев. — Гляди и запоминай, мудило, вот здесь вот и есть вся между нами с Пашкой разница, в этом самом месте, так что другой раз зырь сюда повнимательней, когда зенки в нас пялишь.
Мне тогда чуток недотягивало до тринадцати. Короче, вышло, что не «homo est amicus», а наоборот — «homo est hostis», типа не друг, а враг. Но это я уж потом всяким таким заинтересовался, когда на первой ходке, отбывая срок в колонии для малолетних преступников, заимел доступ в тамошнюю читальню. Кстати, уехали оба мы, и я, и Павлуха мой невиновный, его до кучи подтянули, потому как ни свидетели, ни судейские с потерпевшими никак не могли надёжно вычислить, кто из этих двух неотличимых снаружи пацанов с задатками ранних бандитов и в какой момент преступления где находился. Ну, они и поделили исключительно мои преступные выходки на двоих, ровно пополам, так им всем было проще упечь хотя бы одного из нас подальше от родительского гнезда, свитого нашей брошенкой-мамой в перхушковском бараке.
В общем, образовалась «двойная» родственная ходка по малолетке. Нам тогда как раз по четырнадцать сделалось, только-только: самое оно, чтобы теперь уже на законной основе стать не прощёнными кодексом.
А штаны маманя голубятнику за тот раз новые купила, хотя сыну его я всё равно потом тёмную устроил, уже не оставляя после себя никаких следов, — это когда страсти по голубиному помёту окончательно улеглись, скобу у отца его сняли и трубку выдернули назад. Помню, накинул сзади ему на голову чей-то пожилой пиджак, какой висел на просушке, и молотил по нему, пока под пиджаком не улеглось на короткий сон и перестало встречно извиваться. Ну а турмана́м, что насрали моему брату на темя, травленной мышьяком крупы сыпанул — ползапаса из того, что мать от мышей барачных держала и залётных крыс.
Ничего, ничего про эти мои дела Пашка не знал. И сам не хотел, да и я со временем перестал посвящать его в эти интересные особенности всех моих ранних возрастных пристрастий. Но один без другого тоже не получалось у нас. Разные-то разные, а только тянуло меня к нему каждую минуту, и от него ко мне, в обратную сторону, такое же было. Будто суровой ниткой от ремня к ремню привязанные ходили. Можно б и порвать, если напружиниться, да не было такой нужды. А так — чуть дёрнешь, потянешь и чувствуешь — вот он, рядом, живой, упругий на тянучку, податливый на братскую близость, ласковый на любую ответность, хоть по духу и не боец, не орёл, не писун против ветра, не спорый на выдумку солдат моего повстанческого подразделения.