Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Венедикт – Галине. 18 августа
Всего несколько строчек, Галина, с тем, чтоб напомнить. Почти месячная пауза – от разъездов, да и не только от разъездов. Я сам пожалел, что дал телефон ‹…› (все давали ему телефоны, ну и я дал) – зачем тебе надо было с ним якшаться и все эти плавки и все такое?[510] Я, как приеду, дам тебе в сотне слов понять, какого рода эти ублюдки и до каких степеней можно к ним приближаться, сжав все свои ноздри. 4‐го августа вернулся из маршрутов и 9‐го утром уехал снова, возвратился 17‐го и завтра исчезаю опять, имел дело с хорошим народом (и высоко-хорошим: Герасименко[511], Садовникова[512] и К°), а завтра спаривают с ублюдками (‹…›), т. е. мне до 27‐го августа исходить желчью, а я приехал сюда не за тем. Сварил тебе в подарок три банки морошкового варенья и две черничных[513], украл Кольцова и трехтомник Некрасова[514], от Тамары получил письмо с приглашением от братьев ‹…›. Срок отъезда ‹…› – 3‐го сент<ября> или 13‐го. Они мне испакостили мою родину, а я с ними еще мил, не считая махоньких срывов 23/VII и 8/VIII. Прелестный народ, вот чем, например, он еще прелестен: тобой присланные «Петушки» не вызвали ни одной улыбки ни у кого из четырех прочитавших[515] («Так это что? – хуйня или тáк себе?» – вопрос ‹…› к ‹…›. «Ског’ее всего пег’вое»[516], – отвечает ‹…›). А спустя два дня (я уже возвратился с Макиоки[517] на вертолете) ‹…› шутит за вторым пшенным блюдом: «Щи да каша – пища наша» – хохот длился минуты полторы, я смотрел на них тяжело, на всех восемнадцать хохотавших[518]. Я предупредил Тамару в письме, что остановлюсь в Кировске на три дня и чтоб она оповестила мразь жену Бориса, что все их сухие законы полетят к чертям на три этих дня[519]. Я зол сегодня и больше писать не стану. (Зол еще вот отчего: почему не послезавтра улетать с милым отрядом Садовниковой, а завтра с этим говном?) Как только прилечу 27-го, напишу подлиннéе. До 20‐х чисел сентября.
Галина – Венедикту. 21 августа
Здравствуй мой дорогой мальчик,
моя «сероптичка»[520]!
Давно я не слышала твоего голоса, и с письмами что-то я замешкала. Савельев[521] обещал устроить телефонный разговор. Если можешь, позвони мне. Я приехала из колхоза[522]. Отгулы (4 дня) оставлю к отпуску[523]. Сейчас выхожу на работу. Расписание у меня такое:
понед<ельник>, среда, пятница в лаборатории до 17:30[524]
вторник, четверг – биб<лиоте>ка им. Ленина[525] (или дома).
Больше никуда не поеду. Буду ждать тебя. Хотелось бы, чтобы ты не задерживался у своих братьев. Я боюсь, что если вас отпустят числа 15‐го сентября, да ты еще неделю (не меньше) пробудешь у братьев, так весь сентябрь пройдет.
А я еще не знаю – с какого числа мне брать отпуск. Напиши обязательно: какие у вас прогнозы с отъездом и как ты мыслишь навестить родных. Обязательно напиши, как нам поступить с отпуском: поедем мы куда-нибудь? Или, м<ожет> б<ыть>, купить пишущую машинку? или еще что-нибудь придумать? Я больше склоняюсь к поездке.
Новостей пока никаких нет. Я еще не успела никому сообщить о своем возвращении из колхоза и сама еще никому не звонила. Сегодня еду к Диське на дачу. Очень жду им письма или телефона. Постарайся приехать как можно раньше.
Целую тебя и жду очень.
Галина – Венедикту. 27 августа
Здравствуй Ерофеев!
Очень меня огорчила эта история ‹…›. Я допустила большую ошибку, послав туда «Петушки»[526]. В этот вечер, когда я получила от тебя «злое» письмо, по телевизору показывали «Село Степанчиково и его обитателей»[527]. Прав Достоевский: нельзя видеть в каждом Фоме Опискине – человека. Дорогой мой полковник[528], пока ты не научишься принимать четкие, необходимо твердые решения в отношениях со всеми Опискиными, и ты, и мы оба будем выглядеть по меньшей мере смешными, не говоря уже о тех неприятностях, которые могут за этим последовать[529]. Я спрашивала у ‹…› – кто им сказал о Петушках?[530] Он ответил, что Тихонов. Ну до каких пор это ничтожество «Мефистофель-Опискин» будет виться вокруг тебя, вокруг твоего имени? До каких пор ты будешь позволять ему делать это? Неужели тебе не надоела грязная возня этого навозного жука Тихонова? «Восстань, пророк!»[531] Отбрось, наконец, эту «слюнявость великороссов»[532].
Не удивительно, что и эти «кастрированные бродячие души»[533] оказались неспособными воспринять то, что лежит вне их четко отработанного геологического мировоззрения. Их можно только пожалеть: они обижены богом и никогда не услышат ни его смеха, ни его скорби. За серую толщу земной коры, м<ожет> б<ыть>, они и проникнут, но проникнуть к «ядру» Петушков… увы!
«Ищи, свинья, услад в корыте,
А не в руладах из ветвей…»[534]
Вот моя эстетическая оценка твоих «четырех прочитавших». А вообще, Ерофеев, ты напрасно расстраиваешься из‐за того, что не все понимают тебя. Твои «Петушки» не так просты, как цыпленок табака «на блюдечке с голубой каемочкой»[535]. К твоим «Петухам» особый ключ нужен. Ты сохрани их и довези до дома[536].
Благодарю тебя за «морошку». Очень хочется попробовать ее. Я тут приготовила немного черной смородины с сахаром. Витамины для тебя. А Ира наша из Парижа прислала тебе джинсы, рубашку и два телефона, куда нужно позвонить, по поводу «обереутов»[537].
На даче есть автобиография Набокова. Когда пр<иедешь>, почитаешь. Прекраснейшая вещь[538].