Шрифт:
Интервал:
Закладка:
* * *
— Я очень рад, что вы пришли, — сразу начал Зернов, внутренне довольный тем, что у него хватит времени на длинный монолог: в прошлой жизни последние несколько минут говорил один он, автор лишь слушал да временами поджимал губы и покачивал головой. Поджимать губы и качать головой он будет и сейчас, это — действие, его не изменить, но на него не следует обращать ни малейшего внимания. — Я очень рад, что вы пришли, потому что много думал над нашей с вами проблемой. И понял, что никакой проблемы на самом деле нет. В нашей нынешней жизни, в обратном течении времени, не имеет больше никакого значения то, что было в прошлом. Никакого! От истории ничего не зависит! Совершенно неважно, что именно было раньше. А что будет в дальнейшем — каждому из нас прекрасно известно. И это дает нам великолепную возможность конструировать историю каждого текущего момента в полном соответствии с нашими желаниями, потому что любое — любое! — прошлое все равно приводит к этому настоящему. Вот вы пришли ко мне, абсолютно уверенный, что явились вы из того прошлого, в котором ваша книга так и не вышла, я написал некое письмо, — согласен, письмо было скверным, ненужным, это меня тогда уж очень сильно занесло, и сейчас я вам приношу за него всевозможные извинения, — и то ли по причине этого письма, то ли и по другим причинам все остальное, написанное вами, о чем вы тогда говорили, так и пропало, не найдя выхода к людям, и так далее. Вы, повторяю, считаете, что пришли из этого прошлого. А вот я говорю вам: нет, вы не правы. Потому что я выдвигаю совершенно иной вариант минувшего: все было не так, как помнится вам. То, что вы представляете себе — наваждение, сон дурной, на самом же деле все было вовсе не так. И я, например, четко помню, что книга ваша вышла. Да-да. Сделайте усилие, вспоминайте! Она вышла, вспомните, в переплете номер семь, основная масса тиража — серого цвета, но несколько тысяч и коричневого, в типографии тогда не хватило балакрона одной расцветки. Критика была громкой, хотя и не всегда доброжелательной. Так или иначе, о вас сразу заговорили. Помните? Вспоминайте, вспоминайте! Я уверен — вы вспомните! И вы, позволив себе с месяц отдохнуть где-то в деревне, сразу же взялись за второе произведение — название я, к сожалению, запамятовал, — которое тоже принесли сюда, и по его поводу мы с вами тоже немного подискутировали, но, как и в первом случае, в конце концов нашли общий язык, и вторая книга тоже вышла и укрепила уже сложившееся представление о вас как о писателе незаурядном. А дальше, что называется, пошло-покатилось… Помните? Должны помнить! Потому что именно так оно и было! Уверяю вас! Увы, я не могу привести никаких материальных, вещественных доказательств своей правоты. Потому что все книги ваши давно исчезли — как вообще происходит с любым предметом в нашей второй жизни. Но ведь и у вас нет ни малейшего доказательства того, что все происходило так, как кажется вам, как, по вашему мнению, вы помните…
Тут наконец зерновский монолог должен был прерваться: пришло время и автору подать реплику, как в хорошо отрепетированном спектакле. Так что Зернов не без удовольствия перевел дыхание, хотя знал, что отдых его будет непродолжительным; интересно было, как воспринял автор его вариант прошлого.
— Что же, — сказал автор неожиданно спокойно. — Такой вариант меня устроил бы. Но зачем…
— Для жизни, друг мой! — сразу же ответил Зернов, хотя и несколько удивленный отсутствием сопротивления. — Подумайте непредвзято. У вас, у меня впереди еще десятки лет жизни. И почти все это время мы будем находиться, как принято говорить, в здравом уме и твердой памяти. Но на сей раз нам предоставлена возможность сформировать эту память по собственному усмотрению! В этой жизни, как и в той, память играет немалую роль в нашем мироощущении, в жизненном тонусе, в настроении — во всем, кроме поступков, как вы и сами знаете. Но коль скоро наша жизнь зависит от памяти, то почему же нам не сделать и то, и другое как можно более приятными для нас, зная наверняка, что никто и никогда не сможет доказать, что дело обстояло не так, как уверены мы с вами! Вы выйдете отсюда на улицу — так выйдите на нее, твердо зная, что вы — великий писатель, не так давно еще всем известный, но, к сожалению, время течет вспять, а обратной памятью обладают единицы… Испытайте легкое сожаление при мысли о преходящести славы — но не более того!
— Как интересно! — с живым любопытством подал свою реплику автор. — Ну а вот эти единицы с обратной памятью — они…
— Боитесь опровержений? Их не будет! Кем бы мы ни были в прошлом, не станем преувеличивать собственного значения для других людей. Поверьте мне: не так-то уж старались люди запомнить все то, что касалось вас. Они могут помнить что-то в той степени, в какой это связано с событиями их собственной жизни — если вы сыграли в их жизни какую-то роль. Но памяти, увы, свойственно искажать минувшее. И вот если, допустим, мы с вами вдвоем начнем последовательно и серьезно утверждать, что книги ваши в свое время выходили и что вы были широко известным писателем, то люди сперва начнут сомневаться в том, правильно ли помнят они события прошлого, а затем понемногу уверятся в том, что правы мы — потому что мы станем утверждать безоговорочно, а они столь безоговорочно отрицать не смогут. Мало того: чем дальше, тем больше будет находиться людей, которые в прошлом эти ваши книги читали — потому что всегда было и будет немало таких, кому стыдно признаться, что они чего-то не читали, если это было модно или хотя бы просто интересно. И они вспомнят; сначала смутно, а потом и совершенно точно! Понимаете теперь, что я вам предлагаю? К сожалению, у вас сейчас не будет времени на сколько-нибудь серьезный ответ, сейчас вы встанете и уйдете и скажете лишь два-три слова; но потом подумайте — и согласитесь. Вы ничего у себя не отнимете, лишь станете духовно богаче и проживете предстоящие десятилетия совсем в ином настроении, чем прожили бы в другом случае!
Так закончил Зернов, с удовольствием чувствуя, что и позицию, и настроение автора он действительно поколебал весьма сильно, и с еще большим удовольствием понимая, что и у него самого настроение значительно поднялось и жить стало в какой-то мере легче, а дальше будет и еще лучше. Автор встал, сохраняя на лице мрачно-сосредоточенное выражение, какое было и в тот раз (а как же иначе?), подошел к двери и перед тем, как выйти и потом постучать, проговорил:
— Так оно все и было. Кроме одной детали…
А больше у него времени не осталось. Его шаги уже затихли в коридоре, сейчас пустом и гулком, а Зернов все еще озадаченно соображал: что же автор хотел этим сказать? Совсем неожиданный пассаж, вот поди сохрани тут самообладание…
* * *
Дня через два понадобилось снова собрать в кулак все самообладание, чтобы не вывалиться из своего мира, где все было к лучшему, в неуютную реальность второй жизни. Произошло это потому, что почти с самого утра — часа за три до того, как идти на службу — в квартире царил полный разгром. В большой комнате два мужика возились, стучали, кряхтели, поругивались, царапали паркет, роняли стулья — и при всем том пытались показать, что совершают какую-то полезную работу. Чем дальше, тем они более мрачнели, потому что еще только войдя в квартиру (Зернов встретил их в прихожей), один из них, помоложе и побойчей, тут же сунул Зернову в ладонь две сложенных пополам синих пятерки, и Зернов некоторое время держал деньги зажатыми в руке, прежде чем переправить их в карман. Каждому ясно, что получать деньги приятнее, чем отдавать, тем более если деньги ты отдал, а работать все равно придется; примерно так думали, должно быть, оба пришедших. Но и Зернова возвращенные деньги не радовали, хотя сегодня он должен был получить еще и куда больше. Рассчитавшись, оба деятеля прошли в большую комнату, где с минуту постояли, оценивающе оглядывая большую и уже совсем новую стенку югославского производства. Из этой стенки Зернов с Наташей уже сняли и вынули все, что в ней стояло, лежало и висело. Деятели переглянулись, вздохнули, тот, что помоложе, сказал: «Ну вот, хозяин, полный порядочек!» — слова, сказанные им и в тот раз, в той жизни; потом оба взялись за дело. Наташа же с Зерновым стали вносить упаковочный картон, жестяные полосы, которыми раньше все было окольцовано, веревки и прочее. Стенку стали ворочать, разнимать и разбирать. Делали это работяги не очень уверенно, разбирали какую-то часть, потом, почесав в затылке, начинали собирать снова, потом разбирали опять — и поэтому работа, в общем не очень и сложная, заняла два с лишним часа. Наблюдая за работой и порой пытаясь вмешаться, Зернов невесело думал о том, что в конце концов они все же справятся с этим делом, потом, весьма аккуратно упаковав все доски и пластины, в которые превратится очень полезная часть обстановки, указывающая, кстати, на определенный, отнюдь не самый низкий уровень жизни ее владельца, — упаковав, они примутся сносить увесистые пакеты вниз, где к тому времени неизбежно окажется грузовое такси, водитель которого тоже первым делом отдаст Зернову деньги за рейс и станет помогать тем двоим. Они погрузят бывшую стенку, — в комнате станет как-то необычайно пусто, — Зернов сядет в кабину и они поедут в магазин — сдать стенку продавцу и получить в кассе уплаченные за нее в прошлой жизни деньги, довольно значительные. Все это еще предстояло сегодня, и пока шел процесс разрушения, Зернов стал вдруг (неожиданно и, может быть, не совсем к месту) думать о смысле жизни — жизни вообще и нынешней, второй, в частности. И в самом деле, грустно получалось: раньше время шло, и ты работал, зная, что работа эта, кроме тех результатов, что принесет она в общем плане — читателям, литературе, культуре, государству, человечеству, наконец, — даст и другие результаты, менее значительные в масштабе мировой культуры, но важные для тебя самого: за истраченные время и силы ты получишь некоторую сумму денег и сможешь купить что-то, в связи с чем в жизни появится что-то новое и приятное. Теперь же получалось нелепо, потому что работать надо было ровно столько же времени, и силы уходили те же, но вместо того, чтобы что-то покупать, ты должен был это «что-то» возвратить в магазин и получить назад свои деньги; однако и деньги эти через день-другой следовало отнести в издательство и сдать в кассу, еще и постояв после этого в очереди. Потом надо было расставить по местам вновь привезенную старую мебель, опротивевшую еще в прошлой жизни — а память о новой стенке останется и будет побаливать… Легче, наверное, во второй жизни тем, кто в первой не очень ценил вещи, не обращал особого внимания на то, на чем сидит и лежит, что ест и во что одевается. Ну ладно, — тут же стал он опровергать сам себя, — допустим, покупает такой человек книги или картины. Но и с ними ведь не лучше, я сам на прошлой неделе сдал книг на полсотни рублей, какая же разница? Он прекрасно понимал, однако, что разница есть. Сданные книги нельзя было, правда, еще раз перечитать или подержать в руках, но прочитаны-то они были и, если того стоили, в памяти оставались, а в этом и заключалось их главное назначение: жить в памяти и, следовательно, по-прежнему как-то влиять на твою жизнь, жизнь духа. Нет, видимо, книги были для второй жизни выгоднее мебели или, допустим, золота, а еще куда предпочтительнее были спектакли, концерты, выставки или путешествия: тут мало того, что ты получал деньги назад, но ты же и еще раз — как бы в премию — смотрел тот же самый спектакль, или слушал музыку, или любовался полотнами, или посещал иные города и веси. Да, это, оказывается, было самым выгодным, — но кто в прошлой жизни мог знать, что эфемерное переживание от искусства окажется долговечнее мебели?.. Да, конечно, если бы можно было снова вернуться в прошлую жизнь, первую — о, тогда бы он знал, как построить свое бытие, чего добиваться и достигать, а на что махнуть рукой и не обращать внимания. Если бы… Но вернуться нельзя, и это всем точно известно, и ему самому тоже, и единственное место, куда он мог сейчас уйти от всех этих и им подобных дурных переживаний было — его индивидуальный мир, в котором, наверное, и надо, и придется прожить до самого детства, а потом и до исчезновения…