Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А стыдно иногда было, хоть в крик кричи. Когда Веру Малееву, одноклассницу мою из соседнего подъезда, помню, видел, как бабушка её, Ариана Тихоновна, на саночках куда-то увозила, спящую, ставшую тельцем своим мёртвым ещё меньше, чем в школе была. Я тогда догнал их, бабушку рукой задержал и банку ей сунул, с рыбой, кажется, и пачку печенья сливочного. Больше не мог, хотя ещё как мог, но не поверила бы, что просто так, и не знаю, куда бы потом всё это завело. Пока она соображала, я развернулся и убежал, не дожидаясь ни «спасибо», ни чего другого. А на завтра на подоконник на их этаже карточку хлебную бросил, может, не кто другой, а она сама подберёт, бабушка эта Малеевых.
Вечера дождался и двинул к Волынцевым снова. Не был уверен – что лучше для моего дела: вечер под ночь, когда никого, или же, наоборот, светлый день использовать, в открытую. Санки у меня были, куда оба мешка свалил и несколько полешек сверху набросал и палочек. Чтобы вроде было дровами. Рюкзак – на спину. И пошёл. Вечером всё же решил идти, не днём.
От нашей Фонтанки было недалеко, но я, помня рассказы всякие у себя на Кировском, нож столовый прихватил на всякий случай, если придётся отбиваться, и за пазуху его сунул.
И как в воду глядел. Двое подвалили, сзади, в проходном дворе. Среднего возраста, на вид щуплые, но глаз у обоих нехороший, недобрый. Гадкий глаз. Остановили и сразу сказали, без прелюдий, что, мол, дрова дальше вези, а рюкзак свой брось, где стоишь, а то худо будет тебе, пацан. А мне около семнадцати – то ли пацан, то ли начавшийся мужик. И так обидно стало, что сволочи такие город наш поганят, когда у других жрать нет, ничего нет, только смерть есть одна, а у них будет теперь, что рюкзак я, как просили, скинул, но не дальше пошёл, как они хотели, а отступил на шаг, примерился и бросился на одного из них с короткого разгона. На снег его завалил и кулаком его, кулаком, в челюсть, в глаза, в нос, который тут же хрякнул и брызнул на меня гадской своей юшкой. Второй даже не успел ничего сообразить, всё произошло моментально. Первый после удара в нос затих и уснул, а я встал на ноги и посмотрел на второго. Мне даже стало жалко его чуть-чуть, столько во мне ненависти было к таким, как он. Но второй не струсил, да и зачем ему было трусить – он был бандит и к тому же не знал, что я не дохляк, а накачанный продуктами ленинградец, живущий по собственному, а не блокадному рациону, получающий все необходимые жиры, углеводы и белки, запасённые по воле покойного отца.
– Теперь слушай сюда, щеняра, – процедил он и сплюнул на снег, не обращая внимания на другого, поверженного мной своего подельника. – Считаю до трёх, забираешь телегу свою и катишь отсюда на хер вместе с ней. Или я больно тебя порежу. – И вытянул из под брючины финку. – Выбирай.
Странно, но и это меня тогда не испугало, нож его. Я театрально усмехнулся и вытащил свой, столовый. А потом, не отводя от него глаз, медленно приблизился к первому, начинавшему очухиваться. Снова прикинул, как орудовать половчей, и чуть отошёл, чтобы набрать убойной силы. И со всего размаха вбил в его морду булыжный носок своего кирзового ботинка, что носил, начиная ещё с Кировского завода. И снова услышал я хруст, на этот раз другой, не такой, а гораздо мощней и хруще того. Голова лежащего дёрнулась и вмялась в снег, откуда теперь виднелось только дно вжатой в череп скулы.
Так же не спеша я развернулся и подошёл к своему рюкзаку. Поднял, накинул на плечи, подхватил конец саночной петли и тем же двором двинулся в сторону Фонтанки. Прогулочным шагом. Зная, что второй остался стоять там, где стоял. С финкой в руке. И что он не двинется с места до тех пор, пока я не исчезну из поля его зрения.
Я шёл, не оглядываясь. Мороз был не сильный, даже отчасти приятный. Ветер тоже закончился, ещё к середине прошедшего дня. Тяжести в желудке не ощущалось, хотя и в этот раз я поел, как всегда, обильно. Самое бы время на лыжи и на горки – я отлично себя чувствовал.
Мне было хорошо. Случившееся, пускай незначительно и лишь на время, всё же как-то укрощало выпущенную на свободу совесть, освобождало изнутри, давая передых уму и вечному недовольству собой.
И мне было плохо. Мне хотелось бросить санки, вернуться в тот проходной двор, свалить первого, не тронутого мною гада, на снег и воткнуть в него столовый нож. С размаха. Так, чтобы он не смел больше вытаскивать из-под штанины свой бандитский тесак. Никогда больше.
Полина Андреевна снова, как и в тот раз, долго шла на мой стук. На этот раз она была в валенках, тех самых, обрубленных. Я молча кивнул ей и, ничего не объясняя, занёс в дверь оба мешка и рюкзак. А она молча смотрела, как я складываю принесённый груз в угол её прихожей.
– Это вам, – сказал я, указав глазами на мешки. И добавил ещё, как бы неопределённо, и для себя, и для неё: – Так уж получилось, извините. – Она продолжала молчать. И понимала, и не понимала, наверное. – А за рюкзаком я зайду потом, если можно, – произнёс я, открывая входную дверь. – Когда-нибудь, когда понадобится, ладно?
– Ладно, Гриша, – ответила Полина Андреевна, – приходите. Надеюсь, я вас дождусь.
И я ушёл.
Начинался очередной этап эвакуации. Путь по Ладоге и до этого был уже открыт, более или менее, но теперь, когда дело шло к концу окружения, к прорыву, это стало реальностью. Однако думать про это было нельзя. Дело было не сделано. Да и оставить весь мой огромный пока ещё запас было непозволительно, по многим причинам, думаю, не так сложно о них догадаться.
Наутро, после истории с мешками, я набрал первый номер, из папиных. Ещё через день – другой. Потом – третий. А затем стал перебирать по очереди оставшиеся, которых был внушительный список.
Я звонил и, если трубку брали, просил позвать старших членов семьи из живых. Тем я представлялся сыном ювелира Наума Гиршбаума и интересовался, остались ли в их семье вещи, изготовленные отцом. Если да, то сообщал, что готов приобрести эти вещи в память о покойном отце-ювелире. Если нет возражений, конечно. За эту услугу, вернее, за эти поделки, я смог бы обеспечить их семью самыми необходимыми продуктами питания, включая деликатесы, если говорить об этом словами военного времени. В объёме взаимной договорённости.
Мы не хотели чужого, как другие, нам не нужны были золотые украшения, камни, ложки, картины и антиквариат, мы с папой лишь хотели честно вернуть, используя особые времена, сделанное папиными же руками и папиным талантом. Это и стало бы лучшей памятью о папе – коллекция его изделий.
Удач, как ни странно, было больше, чем неудач. Я, честно говоря, не мог даже рассчитывать на такой результат. Живучи оказались люди – я думал, не настолько. Это я про членов семей заказчиков моего папы говорю. Но, с другой стороны, оно и понятно. Кто папину продукцию заказывал в основном, помните? Было же сказано уже, да? Нет, досталось всем им, ленинградцам: и самим, и детям их, и родственникам. И всё же, и всё же... Богатый, если он на самом деле такой, всегда будет к страшному готов лучше бедного. Даже к ужасающей войне. Устойчивость выше, сам ресурс другой. Те, кто со связями, вывезли семьи, сумели. Кто просто на деньгах сидел, без имени, не врач, не адвокат и не народный артист, а цеховые разные, подпольщики, те цену за жизнь оплачивали из отложенного, крутились, как и до войны. Извините за такое, конечно, но так было, видел я это, знал.