Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Перевод В. Левика)
Речь идет не просто о совпадении тех или иных строк или мотивов[73]. Очень явной была тождественность общего настроения и, пожалуй, еще более явной — одинаковая безмерность, безбрежность чувства. О Ларе Байрон писал: «Его способность к любви была больше, чем та, которая на земле становится уделом смертных, его ранние мечты о добре выходили за пределы возможного, и беспокойная зрелость сменила бурную юность» (1,18). Эти строки могли бы послужить эпиграфом ко многим стихотворениям поэта, как современным восточным повестям, так и им предшествовавшим.
«Муки, раздирающие сердце пополам», «свобода, слишком поздно доставшаяся рабу», «сердце, холодное, как мертвец» и готовое разорваться, «любовь, на которую печать наложила смерть», «Ночь, последовавшая за рассветом», «Вечность, сквозь которую сияет все, что в возлюбленной было бессмертным», — все эти и многие, многие другие выражения непостижимо сильных эмоций не могли по напоминать о героях восточных поэм:
В тоске не гаснет жар мятежный,
Горит за сенью гробовой,
И к мертвой пламень безнадежный
Святее, чем любовь к живой.
(«Решусь, — пора освободиться» —
One Struggle more and I am free. —
Перевод Ив. Козлова)
Под такими стихами без колебания подписался бы Гяур пли Корсар.
Так и читали стихи Байрона его современники: они искали приметы Конрада и Лары в лирических признаниях поэта (ни на минуту по сомневаясь в их личном характере), а в мрачных чертах персонажей видели их создателя, человека необыкновенного внешнего облика и судьбы.
Смелость в высказывании чувств, о которых никто еще никогда не говорил, сочеталась у Байрона с политическим бесстрашием: кроме стихов, уже упомянутых, он сперва анонимно в 1812 г., а затем под своим именем в 1814 г. опубликовал «Строки к плачущей девушке» — дочери принца-регента (Lincs to a Lady Weeping):
Плачь, дочь из рода королей!
Плачь над отцом твоим и над твоей страною.
О если б ты могла омыть слезой одною
Позор отца и бедствия людей!
(Перевод Г. Галиной)
Появление этих стихов вместо со вторым изданием «Корсара» вызвало, по словам поэта, «истерику газет и бурю в городе»; оно послужило наглядным доказательством связи между политическим и литературным радикализмом: певец Корсара, грозы морей и сильных мира сего, был, как и следовало ожидать, ниспровергателем основ. Страдающий герой прославленных стихов отождествлялся со своим создателем, восставшим против тропа.
Необычайность поэзии Байрона, ее неукротимый пыл изумляли, но вместо с тем были легко понятны всем. Его стихи, казалось, были написаны на привычном уровне поэтической техники. Публика не замечала, что новизна мысли и чувства, наполнявшая стихи ее любимца, взрывала изнутри прежнюю форму. Она с удовольствием воспринимала и знакомую ей классицистическую оболочку (освященную для Байрона преклонением перед классицизмом как ведущим литературным стилем просветительства) и оригинальность, с которой поэт использовал уже известные ей образные средства в новой функции и в новых целях. Читатели переживали радость узнавания вместе с радостью ошеломляющих открытий.
Так, в английской литературе XVIII в. была широко представлена медитативная, философская поэзия. Во второй половине века особенно прославились «Элегия на сельском кладбище» Томаса Грея (1751) и поэма Эдварда Юнга «Ночные думы о жизни, смерти и бессмертии» (1745).
Авторы этих произведений и многочисленные их подражатели придали философским абстракциям лирическую, эмоциональную окраску.
Но лишь в творчестве Бернса и романтиков Блейка, Кольриджа, Вордсворта изящная сдержанность медитативной поэзии соединилась с порывистостью непосредственного переживания.
Такое соединение чрезвычайно характерно и для поэзии Байрона. Однако он резко отличался от своих предшественников. Осмеивая преувеличения и слабые стороны их поэтической системы, он не очень задумывался над внутренней ее сущностью и не был склонен ей следовать. Да и не мог ни один из более ранних поэтов сравниться с Байроном по универсальности своего дарования, по силе и страсти.
Образцом его философской лирики может служить «Euthanasia» (греческое слово, означающее «блаженная смерть», 1812). Говоря о своей готовности уйти из жизни, поэт вместе с тем размышляет о том, что может приковать нас к ней:
Увы, закон земной свершая,
В безвестный мрак уйду и я,
В ничто, где был ничем, не зная
Ни слез, ни счастья бытия…
И пусть нельзя мгновенья эти
Ни зачеркнуть, ни позабыть —
Но кем бы ни был ты на свете.
Отрадней все-таки не быть.
(Перевод Т. Гнедич)
Из признания вырастает общее рассуждение и с ним сливается. Таким же страстным раздумьем являются знаменитые стансы «Не может жизнь нам больше дать, чем отняла сама» — There’s not a Joy the World can give (1815). В последней строфе обобщающие медитации о тягостности земного бытия прерываются словно вскриком отчаянья:
Когда б я чувствовал, как встарь, когда б я был — что был
И плакать мог над тем, что рок умчал — и я забыл,
Как сладостна в степи сухой и мутная струя,
Так слез родник меня б живил в пустыне бытия.
(Перевод Вяч. Иванова)
Такой же характер имеет и стихотворение «К времени» (То Time) с его безотрадной философией