Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Господи, как хорошо-то!
Пригорок уже напитался утренним солнышком и Дема с удовольствием растянулся на животе. Трава под ладонями была как шерсть большого животного – зеленого и доброго. Он прикрыл глаза.
– Эй, засони! Вылазьте с машины! Завтракать будем! – раздался голос Алексея. Пахнуло дымком. Петрович сидел на корточках у костра, и что-то держал в вытянутых ручищах. Улыбка сморщила его прокопченную физиономию. При свете дня Алексей выглядел намного старше, чем показался Деме сначала. Коричневое лицо его было покрыто сетью глубоких морщин, волосы и густая щетина были седыми. Впрочем, язык не повернулся бы назвать его пожилым человеком – в глазах плясали лукавые искорки. Демид подумал, что если снять старую маску с Алексея, под ней обнаружится молодое веселое лицо.
Янка выползла из автобуса и потянулась. Майка поднялась и обнажила золотистую полоску живота. Ветерок шевелил ее короткие волосы, на лице отпечаталась розовая сеточка рогожки.
– Доброе утро, Дема!
– Привет. Как спалось?
– Замечательно. – Янка обняла Демида. – Дема... Ой, что это?
Демид поморщился и отстранился. Правый рукав рубашки был жестким и бурым от запекшейся крови. Он осторожно стянул рубашку – на плече красовался длинный разрез, покрытый потрескавшейся коркой, из-под которой болезненно сочилась сукровица. На левой скуле синел свежий кровоподтек. Губы распухли и еле ворочались.
– Это все бутафория, чтобы тебя испугать.
– Дема, хороший мой... Прости... От меня – одни неприятности. Тебя ведь чуть не убили!
– Хуже всего было, когда тебя выкрали из машины. Знаешь, у меня внутри что-то оборвалось, когда я это увидел. Правда. Если бы с тобой что-нибудь случилось... Нет, такого быть не может. Я тебя вытащу хоть с того света.
Яна встала на колени и сполоснула лицо в лесной лужице. Перепуганная лягушка прыгнула из под ее ног и уставилась на Демида темными глазками. Все этажи леса заполнялись звуками пернатого народца – в шорохе листвы разносилось эхо кукушки, дятел деловито выбивал дробь на стволе березы. Алексей кашеварил у костра. В котелке аппетитно булькало, пузырьки лопались и выпускали тонкие струйки пара. Петрович подул на ложку, пробуя варево.
– А, вояки мои пришли! Располагайтесь. Ложки, правда только две, зато каши на всех хватит. Живем!
Демид, стараясь не торопиться, глотал огненное хлебово. Ему казалось, что он один может сожрать весь котелок. Он вспомнил, что не ел по-хорошему со вчерашнего утра.
– Ну что, Алексей Петрович, долго ехать еще осталось?
– Ну, это как считать. Километров, пожалуй, пятнадцать будет, только ведь дорога-то плохая. Считай, и нету дороги. Проплюхаем долго.
– Прямо в глухой лес везешь? Не одичаем там?
– Ну так одичать и в городе Париже можно, ежели зверем жить. С голоду не помрете, избушка тоже не самая плохая. А через пару дней навещу вас, когда ясно будет, что к чему. Если что, сами на дорогу выберетесь, покажу как. Пешком-то, пожалуй, быстрее, чем на машине будет. Не робейте.
– Слушай, Петрович, вопросик тебе задам. – Демид, сыто жмурясь, растянулся на травке.
– Задай, если не боишься.
– Агей. Имя такое тебе ни о чем не говорит?
– Агей? – глаза Алексея недобро потемнели. – Мало ли Агеев на свете? Знавал я одного человека с таким именем, так ведь и человеком-то его не назовешь. Кровопивец был, каких мало. Сгинул он давно. Видать, Господь сжалился над людьми и сверг его в геенну огненну. Лучше и не вспоминать о нем.
– Придется вспомнить. Жив он или нет, вопрос спорный. Но если это тот человек, которого я имею в виду, то куролесит он еще по свету. Ты уж будь добр, расскажи, что знаешь.
– Так ведь, если жив, годков за девяносто ему уже будет. Он, считай, в начале века родился. Мне уже под шестьдесят, не смотри, что прыгаю, как молодой. Помню его хорошо. Чай, в одной деревне жили.
Семья у Агея была нехорошая, колдовская. Мать была ведьма старая, никто с нее покою не знал. А отца агеева никто отродясь не видел, тоже, небось, человек был темный. Жили они на отшибе, в черной избушке, и все добрые люди то место стороной обходили. Каким мальцом был Агей, не ведаю, он ведь в отцы мне по возрасту годился. А когда стал я себя сознавать, уже помнил, что связываться с этим супостатом не стоило. Говорят, что в двадцатые годы, когда людей в колхозы стали сгонять, ровно скотину, Агеюшка первым активистом был, почетной, так сказать, голытьбой. Свирепствовал он тогда без всякой совести, и не из чувства долга, а для собственного удовольствия. Ведь край-то у нас далекий, кондовой. Может, и не больно бы донимали большевики со своими порядками. Так нет ведь, этот упырь житья никому не давал! Ходил с командой своих голодранцев, двери ногой распахивал. Сам в сапогах яловых, фуражке, бороду сбрил, поганец. Да еще очки завел для форсу, за них его Сычом прозвали. Люди-то у нас жили не бедно, водилось кое-что в закромах. Такие, как он, бесштанные, водились редко. Старообрядцы-то, они люди богаты были, самый что ни на есть купеческий народ.
– А что же Агей?
– Сыч-то этот очкастый? Выгребал все под чистую, на пропитание и посев и то не оставлял. Знал, у кого где и что сховано, словно сам прятать помогал. А уж раскулачивал и по разнарядке, и без нее. Да все норовил не выслать, а расстрелять человека, чуть что не по его. Время было лихое, все списывалось. Священника нашего лично пристрелил из нагана, а церковь Божию осквернил – устроил там свой вертеп. Нехристь был, одним словом. Говорят, не раз мужики пытались его убить, стреляли даже, да все без толку. Выходил он живым из любой передряги, будто заговоренный.
Только это все до меня было. По рассказам я все это знал. Родился-то я в окаянном тридцать шестом, в этом же году, говорят, и загребли его в тюрягу. Думаю, что по уголовному делу. Вор он ведь был форменный, да только ничего у него не держалось, что награбил. Все спускал, так и жил голытьба голытьбой. В предвоенные-то годы, когда я пацаненком был, хоть и голодновато было, какой-никакой порядок уже установился. Может, потому и установился, что Сыча посадили. Однако долго он не просидел. Тогда ведь только политические полный срок мотали, а к таким ворюгам, как Агей, власть благоволила. Появился он перед самой войной, тогда я его и запомнил.
Алексей задумчиво опустил голову, пошевелил пальцами босых ног. Тень легла на его лицо, резче обозначив морщины. Он отхлебнул черного чая из кружки и прокашлялся.
– Вернулся он с тюрьмы, вел себя тихо. Да только негодяем стал еще пуще, чем раньше. Поселился на окраине, дружбу ни с кем не водил, да и люди от него шарахались, как от чумного. Так я его и помню – ведьмак ведьмаком. Глаз у него был черный, пронзительный до того, что смотреть невозможно. Дурной глаз. Бородища вороная, длинная. Полушубок черный, бараний, шиворот-навыворот. Вечно ходил в нем. Нечесаный, немытый, как зверь в чащобе. Малолетками мы боялись его до беспамятства, хотя, вспомнить, так и голоса его никогда не слышали. Бывало, ходили к нему людишки дрянные, да все незнакомые, да все больше по ночам. Говаривали, что вор он в законе и вся шпана в районе дань ему платит. Но по мне, так не столько он был уголовником, сколько колдуном. Колдуном черным, злонамеренным. Так всю войну и прожил на отшибе. В армию его не взяли, отмазался. Батька вот мой погиб на фронте, а этот Сыч чертов пересидел в своей берлоге, хоть бы хны. Тяжелое время было военное. С голоду не пухли, лес-кормилец не давал умереть, но жили внатяжку. А этот паразит явно не бедовал, даже морду отъел. Но вот чтобы за куском хлеба к нему обратиться... Те, кто не выдержал, сходил к нему с поклоном, людьми быть уже переставали. Нападала на них черная злоба, словно не деньгами, а душами они с ним расплачивались. Тяжко это вспоминать, да и забылось многое...