Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Боюсь, он никогда не вернётся к комнатной температуре, сэр.
— А это что такое, во имя кипящего ада? — изнурённо спросил я, указывая на почти завершённое изображение, лежащее на полу за телом. Нарисован был я, лицо искажено убийств венной яростью, несусь вперёд с поросячьей свинчаткой, поднятой во имя насилия. За моей спиной по стене плывут плюшевые ангелы.
— Он был прав, мои орлиные черты имеют божественный оттенок.
Гувер объяснил с помощью слов и набора сложных движений рук и ног, что картину могут использовать как доказательство против меня. Жизнедеятельность Трейса ограничивалась кровотечением, его жидкости смешивались с краской там, где он шмякнулся на пол с редкостным рвением.
— Меня не поймают. Насколько трудно это будет?
— Для вас, сэр? — спросил он с судейским выражением. В этот момент из помещения слуг раздался взрыв шума, и мы с картиной оттянулись вверх по лестнице. Я нырнул в комнату Трейса и заменил работу на мольберте, слушая, как остальные просыпаются и спускаются вниз. Сквозь дом прозвенел вопль.
— Он мёртв!
— Мёртв? В такой час?
— Мейбл, у вас так принято?
— Убийца воспользовался поросячьей свинчаткой и разбил камень. Боюсь, теперь она ничего не стоит.
— О Боже, зачем же использовать моё украшение? По всему дому полно разных труб!
— И это то, что у вас принято считать убийством?
Итак, я забыл свинчатку на месте! Ухватив краски и изобличающий холст, я бросился к себе в комнату, где Гувер собирал вещи на тюремный срок.
— He надо, Гувес, — я переделаю картину, чтобы намекнуть на суицидальное отчаяние. Этот опасный псих как раз мог отколоть что-нибудь подобное.
— Сэр хоть раз в жизни вообще рисовал?
— В свой последний час Трейс рассказал мне больше, чем стоило бы знать. Он говорил, что художник обязан чахнуть в башне, заворожённый унынием. Этот человек и его самоцели лишились всех моральных прав на существование.
— Самоцели, сэр? — Гувер продолжал паковать вещи, а я выдавил краску прямо на кисть. — Мне жаль, но формулировки различаются.
— Самоцель, Гувер. Стремление показать, что твои слова или действия имеют куда больше ценности или смысла, чем на самом деле.
— Мои извинения, сэр. Однако он лишился их полностью.
Я услышал, как гости быстро произносят последовательные утешения и удаляются в кровать. Я же бросил лист на рисовальные принадлежности и начал громко храпеть, чтобы тётя Мейбл не вломилась ко мне, но она вошла и обнаружила, что свет включён, а я стою посреди комнаты и храплю, как бык.
— Я… объяснял вот Гуверу, как правильно паковать чемодан, и ужас как разозлился.
— Ладно, — сказала Мейбл, нахмурившись, — я просто зашла сказать, что у нас тут случилось леденящее кровь убийство.
— Убийство? В такой час? И кто же это?
— У тебя дела — лучше обсудим всё утром. Спокойной ночи, Келтеган.
Не раньше, чем она ушла, я вернулся к холсту, натирая кисточкой решительное зрелище, пока не убедился, что стиль Трейса несомненен, и никто не догадается.
— Я сделал это, Гувер, — грунтовка правды целиком и полностью покрыта коленями, ужасающими вспышками работы и архитектуры, чудесами и волосами, годами, сокрытыми в тенях, грустными сторожевыми псами, сердцами и дровами, красными масками, прославленными судьями, консервированными детьми, омерзительными горбунами, кишащим крысами багажом, туманом и легендами.
Но Гувер уверил меня, что больше похоже на клубящуюся курицу, ходящую, как во сне, в голубом пламени.
— Как тебе йоркширские пудинги рядом со шпилем, вот здесь?
— Разрешите мне, сэр.
Гувер взял кисть и за пару минут создал резкий портрет кислой дамы в форме ёлки, регенерирующей на сельских просторах.
— Нет, нет! — взвыл я. — Трейс был опасным психом! Я не смог добиться от ублюдка ни капли смысла — а я пытался со слезами, бегущими по щекам! Надо избавиться от этой твоей точности — дай-ка сюда кисть!
Я работал всю ночь, рисунки становились всё более странными с каждым часом. Двадцать одна подколодная гадюка греется на солнце в жаровне на берегу моря Эрл Грей, а по соседству высоченный священник заткнул уши, как гиппопотам. Любопытные торговцы выходят из безумного безделья, их рты — как клетки. На переднем плане я поместил качественное собственное изображение, размахивающее окровавленной поросячьей свинчаткой.
— Похоже, мы сделали полный круг, сэр, — мягко заметил Гувер.
— Что? О, почти утро, а что я наделал?
— Думаю, сэр, удар по лицу и рука…
И за пару минут он превратил мой портрет в Реджинальда Трейса, отскакивающего в воздух и бьющего себя по голове свинчаткой.
— Но почему движение вперёд, Гувер? И почему торговцы? Змеи? Стая, стая, стая… — И я начал трепетать, схватил холст и вонзил в него кисть, размазывая линии, разрушая всё подряд. Рисунок я швырнул в комнату Трейса, бросил дверь открытой и убежал. С меня довольно этой ерунды!
Холодное солнце вползло в дом.
Внизу гости столпились на месте убийства, где накрыли утренний чай с лепёшками. Отец Брейнтри пренебрежительно разглядывал тело. Лицо трупа превратилось в кровавый пудинг.
— Его вера, какой бы она ни была, не помогла ему выжить.
— Что бы ни случилось, в последние моменты жизни Реджинальд скакал, как первобытный человек, и разбивал семейные ценности. — Тётя Мейбл посмотрела на меня.
— Надеюсь, этот бедлам — не твоих рук дело?
— Моих, тётя? До сего момента я точно держал себя в руках. И я знаю, что творчество Реджи значило для вас очень много.
— Его творчество? Не сказала бы. Полагаю, именно оно и сбивало его с пути. Далеко от паствы — и гнилой плод.
— Не сказали бы? Что за святотатство? Эй, народ?
— Лорд Стем большой специалист, он утверждает, что Трейс рисовал, как грязный червь.
Но в этот момент Лорд Стем проскакал вниз по лестнице с холстом и счастливым выражением лица.
— Это выдающаяся картина, — объявил он, — свидетельство праздничного погружения Трейса в хаос и тьму. — Он показал нам картину, которую мы с Гувером создали в ранние часы. — Посмотрите на эти смертельные шипы, цвета мёда и ананаса. Пятнистое девственное успокоение, предложение шумных игр, истекающий линь, намёк на курицу на грунтовке, сам Трейс на переднем плане предсказывает собственное преднамеренное самоубийство, и, наконец, дикий шквал эмоций, размывающий линии, будто отбрасывающий в сторону и искусство, и самоё жизнь.
— Но какие кошмарные пропорции, — сказал я. — Это развалина.
— Это персик, и стоит он тысячу фунтов. То, что он мёртв и бледен, улучшает баланс парня.