Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Только гул, а затем дребезжание и тихое клокотание, издаваемые фреоном, блуждающим по искусственным пещерам и галереям системы охлаждения, вот и все. С улицы тоже никаких метеорологических звуков, никаких завываний ветра, никакого стука дождя в окно. Вероятно, там полное безветрие и идет снег, а может, морозно, ясно и полное безветрие, но тебе этого не видно, ты не можешь встать, раздвинуть шторы и выглянуть в окно, а заодно проверить, сколько градусов на термометре. Ты лежишь, где лежал. И в который раз думаешь, что для тебя, лежащего здесь, вынужденного и впредь лежать здесь, неизвестно сколько еще, вероятность потрогать, к примеру, белеющий на дальней стене выключатель буквально настолько же мала, насколько и видную в окно звезду. Но сейчас и звезды не видно, потому что окно так же недосягаемо, как выключатель, не говоря уже о том, что находится за окном, об этой плотной массе, усыпанной световыми точками, повторяющими подъемы и опускания ландшафта, как если бы они были его частью, хотя на самом деле городские постройки — это некие паразиты ad hoc, но, как бы там ни было, среди этих огней, под ними, за ними кишмя кишат люди, издалека невидимые, а все-таки люди, которых ты, впрочем, все равно никогда не повстречаешь и не поприветствуешь, но, может, и невелика потеря, думаешь ты, лежа на своем месте, по-прежнему лежа. От твоего чудовищного тела, похожего на полураздавленного кузнечика, думаешь ты, можно с тем же успехом оставить одну голову, говорящую голову, которую выносили бы к гостям в серебряном судке с крышкой, крышку поднимали бы — и, о чудо! — ты начинал бы говорить с гостями, поддерживать умную беседу на всевозможные темы, как настоящий человек, а не просто голова, каковую ты, собственно, собой и представляешь, а когда гости соберутся уходить, ты бы вежливо прощался, крышку водружали бы на место, а серебряное блюдо с твоей головой уносили обратно в шкаф. Или что-нибудь в таком роде.
Восемь минут седьмого. И что она там только делает, наверху, а может, и на улице, в такой час? — спрашиваешь ты себя. Тебе столько же лет, сколько в минуте секунд, плюс еще семь. Если бы год занимал такой же долгий — или такой же короткий — промежуток, как и секунда, твой возраст составлял бы сейчас одну минуту семь секунд, чего, думаешь ты, хватило бы за глаза, и ты уж точно не клянчил бы у высших сил, чтобы сподобили тебя полутораминутной, а то и более глубокой старости. Хотя, впрочем. Если только не. В том гипотетическом случае если. Разве что. Все эти люди, думаешь ты, способные ходить, ходить на своих ногах; когда им кричат: уйди! вон! убирайся! — они могут уйти, убраться восвояси, а если будет надо, то и убежать, умчаться, все эти люди полагают, что ты смирился, принял, как говорится, свою участь, что ты продолжаешь внушать окружающим бодрость духа своей мужественной улыбкой, давно распрощавшись с надеждой встать на ноги, но в действительности ты, как и другие калеки, не реже двух раз в неделю видишь по ночам во сне, что ходишь, и по крайней мере дважды в месяц — что бегаешь, и как минимум трижды в квартал — что танцуешь, а пока бодрствуешь, не проходит и дня без мыслей о том, каково быть здоровым, без фантазий о чудесном исцелении, о новом чудодейственном средстве, революционном лечении, и ты снова и снова пережевываешь тянущееся, неудобоваримое, сладковатое мясо этих снов и мечтаний, каждый чертов день напролет. Но не сейчас. Тебе надо помочиться.
Ты зовешь ее, выкрикивая ненавистное имя в темноту за пределами светового пучка от ночника, в сторону приоткрытой раздвижной двери в гостиную, где, по твоим расчетам, должна находиться приоткрытая дверь в прихожую, а за ней — приоткрытая дверь в кухню, а может, и в ванную. Ты будто бы даже слышишь, как твой голос рыщет по комнатам, вплоть до щели между столешницей и плитой (где скапливаются ворсинки и засыхают остатки пищи), наподобие вихрящегося весеннего ветерка, который гонит песчаную посыпку по тротуару, сметает по ступенькам, заносит на середину двора, прежде чем улечься и исчезнуть без следа. Где она? Где телефон? С огромным трудом изменив положение сохранившего подвижность туловища, ты обеспечиваешь себе возможность пошарить под краем кровати; потом отказываешься от этой затеи и с грехом пополам вновь укладываешься на спину, заметив пустую телефонную розетку с четырьмя дырочками, которые в совокупности напоминают стилизованное лицо, поющее или говорящее; это означает, что телефон в гостиной, где до него не добраться, а если позвонят, ты не сможешь взять трубку, придется терпеливо слушать звонки, определенное количество звонков, до тех пор пока звонящий не сдастся, останется лишь дождаться, чтобы последний услышанный тобой звонок последним же и оказался, он прозвучит рано или поздно, и наступит прежняя тишина.
Ты лежишь, где лежишь. Глаза уже привыкли к полутьме, и тебе хорошо видно, как поблескивает нержавеющая сталь кресла. Оно стоит не сбоку от кровати и не в изножье, а поодаль, у окна, в углу между шкафом и окном (и ты клянешь эту идиотку, которая его туда задвинула, просто ради удобства, нет, из лени, чтобы она, здоровая, ходячая, бегающая туда-сюда, не должна была спотыкаться о несуразное устройство для перемещения инвалидов). Теоретически можно попробовать потихоньку соскользнуть на розовый махровый коврик (как же ты ненавидишь розовый цвет!), дотащиться спиной вперед, полусидя, до коляски и, наконец, забраться в нее, приподнявшись на одних руках; на практике такое удалось бы тебе тридцать или даже двадцать лет назад, но теперь ты старик, престарелый калека и знаешь, что теория — это одно, а практика — совсем другое, в итоге ты выбьешься из сил и вместо нынешней мягкой постели придется лежать где-нибудь на жестком полу, а потому ты остаешься в кровати, как есть.
Дом заполнен гудящей тишиной, как бы увеличивающей его вдвое. Что она сказала тогда? Жить в браке с тобой — все равно что постоянно ходить с рюкзаком, набитым камнями, ни на что не годными камнями, сказала она; присесть и передохнуть можно, а снять нельзя, так