Шрифт:
Интервал:
Закладка:
С сердечной молитвой
ирм. А.
От руки было приписано округлыми устойчивыми буквами:
P.S. Если вдруг решите написать — не указывайте на конверте моё имя, только абонентский ящик, адресат — Соколова М. С., мне так будет проще: за письмами на почту ездит прихожанка.
Я прочёл письмо раз, прочёл два. Даже зачем-то понюхал бумагу. Бумага пахла сушёной ромашкой и мятой. Придраться было как бы не к чему. Слова стояли на своих местах, писавший был явно начитан, писал с поповским юморком. Но кое-что меня смущало. А если говорить по правде, то не кое-что, а всё. Начиная с обильных тире: знак нервический, женский, — и кончая фривольным филфаковским тоном. Сразу было видно: старец подослал начитанного батюшку, чтобы тот поговорил с интеллигентом. Облегчённый вариант, перетёртая кашка, агу.
Мне стало обидно. Я бегал по Лавре! Я в Переделкине мёрз! А мне в ответ подсунули какого-то Артемия. Долго замеряли по указанным параметрам: этот будет слишком радикальным, этот вялым, а этот сгодится. Да таких Артемиев в Москве полно. Захочу — найду без посторонних.
И я решил, что отвечать не стану. Даже разорвал письмо на узкие полоски, как рвут на исповеди список прегрешений. А конвертом заложил недавний сборник знаменитого марксиста Лифшица.
Не было ни дурачка, ни преподобного, ни угадок, ни случайных совпадений, выкинули глупости из головы. Папа обожал рассказывать историю, как проснулся однажды с похмелья, сел раздражённый завтракать и рявкнул на маму: «Соль должна стоять здесь!» И с размаху ткнул в солонку пальцем. А в церкви всегда попадёшь в православного старца, он же столп, утверждающий истину. От земли и до неба, не меньше. Потому что на меньшее мы не согласны.
Из полусломанного лифта я вышел на ватных ногах. Возле первого гуманитарного не было ни души; ни абитуры, ни студентов, ни преподавателей, как будто на Москву сбросили нейтронную бомбу. Снял рубашку, пропотевшую насквозь, повесил на скамейку сушиться. Зачерпнул воды из фонтана. Вода была противно тёплая, но мне — после душегубки в лифте — показалась прохладной. Я с удовольствием умылся, сел на скамейку, под солнце, зажмурился. И стал нарочно думать о приятном, чтобы вернуть ощущение счастья. О том, что времени теперь навалом, хочешь, книжку читай, хочешь, валяйся на пляже в каком-нибудь Серебряном Бору или где-нибудь в районе Планерной. Женщины трудной судьбы возлежат на песке, мохнатые мужчины роют ямки, чтобы остужать в них «Жигулевское»; дымятся самодельные мангалы, разносится запах свинины, зелёного лука, печёной картошки и пива. Из переносных кассетников звучит Высоцкий: ой, Вань, гляди, какие маечки, я, Вань, такуюжу хочу; из транзисторов сочится сахарно-медовый голос Вали Толкуновой: «Сон свалил страну зеленоглазую, спят мои сокровища чумазые, носики-курносики сопят». Брешут собаки. Ссорятся дети. Летают воланы. Прекрасно!
С Мусей можно было не стесняться — ничего. Нравится быть мещанином? Отлично. Хочешь доморощенных авангардистов? Здо́рово. Ей что пляж, что Третьяковка, что бульдозерная выставка — что угодно, лишь бы только в радость. Котя, будь самим собой сейчас, жизнь одна, другой не предусмотрено.
Но сегодня никакого пляжа. Муся позвонила ночью, в половину первого, выразила недовольство моим сонным голосом и отдала приказ по армии искусств: завтра вечером приходишь женихаться. Нет, перенести нельзя. Только что приехали родители, и папичка сказал, что снова улетает до зимы. Что? На свадьбе? Нет, его на свадьбе не будет. На свадьбе вместо папы будет телеграмма, правительственная, на красном бланке. Мамичке поищешь что-нибудь такое, подмосковное. Мне — розу, одну, но большую, бери у грузин, дарагой пачему недаволин. Борьке шоколадку, лучше «Вдохновение», синюю, с Большим театром. Или нет. Борька вырос, шоколадкой оскорбится. Борьке можно ничего не приносить.
— Есть! — ответил я. — Есть женихаться! Есть хризантемы, розу, шоколадку! Есть отставить шоколадку, мой генерал. Есть сколупнуть колючки, ваше вашество.
Она и здесь добилась своего, как добивалась во всём и повсюду. Позавчера погасила скандал. Вчера уговорила сходить на ватерполо. Лето Мусиных побед на личном фронте.
Я решил, что отправлюсь пешком. От Ленгор до «Сокола» часа четыре, добреду к назначенному времени.
По крутому, опрокинутому навзничь эскалатору я поехал к раскалённой набережной. Из тоннеля, словно разрывая холм на части, вылетали поезда метро. Замирали на мосту и мчались дальше. По асфальтово-серой реке, как во сне, проплывали речные трамваи. Рыбаки пребывали в нирване; поплавки стрекозами качались на тёмной воде. Только что политые холмы клубились влагой; остро пахло свежескошенной травой, июльскими цветами. Над сельским остовом Андреевского монастыря нависали недостроенные стены Академии наук, маячили строительные краны. Было тихо, стройка остановлена, рабочих перебросили на олимпийские объекты.
Я шёл, глазел по сторонам и думал случайные мысли. Почему-то вспомнил идиотскую статью из маминой «Вечёрки». Статья называлась «Берегите мужчин». Автор яростно доказывал, что слабый пол становится сильнее, а сильный пол, наоборот, неуклонно слабеет; женщины всё чаще проявляют волевые качества, а мужчины сплошь и рядом демонстрируют безволие; женщины дольше живут — продолжительность жизни мужчин сокращается. Я статью не дочитал, что вывел из этого автор, не знаю. Со статьи «Берегите мужчин» я перескочил на размышления об арестованном, униженном и обезволенном отце Димитрии Дудко. За что его всё-таки взяли. На чем сломали. Должна же быть какая-то причина, он же должен был чего-то испугаться? Чего? И что ждёт его дальше. И не слишком ли я рисковал, выполняя поручение перед отъездом. И где мы поселимся с Мусей, и куда я пойду на работу.
По старому бетонному мосту я перебрался на другую сторону Москва-реки. Постоял у старинных казарм, улыбнулся избыточной церкви в Хамовниках и побрёл сквозь марево Садовых улиц — мимо пепельного МИДа, гранитно-серой площади Восстания, немытой Бронной. У неопрятного седого ассирийца купил гуталин и дорожную щётку — перед входом в квартиру почищу ботинки. Возле Театра сатиры встал в очередь за квасом. Продавщица с видом опытной доярки, не торопясь, нацеживала квас в бидоны, стеклянные банки, пузатые кружки. Покупатель пил, закидывая голову. Ожидающие сглатывали. В саду, примыкавшем к театру, звучала спортивная музыка; Муслим Магомаев уверенно пел: «Мы верим твёрдо героям спорта, нам победа как воздух нужна…»
Я проклинал неторопливую торговку, которая огромным кухонным ножом срезала с банок выползающую пену, обтирала нож о край халата и тонкой струйкой продолжала доливать. Возле бочки появился олимпийский иностранец в кедах, детских шортах, подростковой майке и пилотке, утыканной советскими значками. На удобном пузе лежал фотоаппарат. Иностранец экспонометром замерил выдержку и диафрагму, выбрал удобную точку и стал неудержимо щёлкать, подаваясь вперёд, как взлетающий гусь. Он снимал всё подряд, без разбора. Коричневую надпись «Квас» на жёлтой бочке, продавщицу в замызганном халате, мелкопузырчатую пену, кружки толстого стекла, с наслаждением пьющих людей. Вдруг из очереди вычленился пенсионер в серых холщовых штанах с пузырями и растоптанных жёлтых сандальках, молча сдёрнул с шеи иностранца фотоаппарат и случайно сбил с него пилотку; пилотка угодила в лужу, оставленную поливалкой. Всё это мрачно, беззвучно; толпа взирала с изумлением, но не вмешивалась. Я тоже не полез их разнимать.