Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— В декабре, — сказал я.
— Числа не знаете, — зафиксировала дама и скорбно переглянулась с другими головами. И вдруг, в долю секунды, я понял, что не поступлю в аспирантуру. И забегая вперед, скажу, что — угадал. В течение следующих двадцати минут я не смог ответить на простейшие вопросы. Самым простым из них была просьба назвать точную дату подписания Парижского договора о прекращении войны во Вьетнаме. Впрочем, если бы я вспомнил дату, меня бы попросили перечислить погибших вьетнамцев поименно.
Шансов не было. Как некогда говорил нам, студийцам, Костя Райкин: «Что такое страшный сон артиста? Это когда тебя не надо, а ты есть».
Я понял, что меня — не надо, взял свои два балла и пошел прочь.
Через год, запасшись разнарядкой, в аспирантуру я все-таки поступил, но уже как-то по инерции… Я писал каждый день, рассказ за рассказом, и с каждым днем все больше понимал, что хочу заниматься только этим.
Однажды к нам, молодым литераторам, ненадолго зашел большой лит. начальник, Феликс Кузнецов. Типа перестройка…
Творческая молодежь, боясь спугнуть свое счастье, осторожно покатила бочку на существующий порядок вещей. На невозможность пробиться к читателю, на рабскую зависимость литературы от номенклатуры…
Кузнецов с полчаса брезгливо терпел эти ламентации, а потом сказал:
— Я слушаю вас и вот о чем думаю… Сегодня — годовщина битвы под Москвой. Сорок пять лет назад мы с поэтом Сергеем Викуловым, с винтовками-трехлинейками в руках, лежали в окопах, защищая столицу… Мы защищали Родину, защищали вас. А вы — все только о себе да о себе… Подумайте о Родине! И ушел.
Много раз с тех пор я наблюдал (на себе в том числе), как парализует державное хамство. Встанет эдакий номенклатурный кадавр, заговорит голосом Родины, начнет хлестать тебя по щекам от имени ветеранов войны, и ты, внук погибшего на той войне, будешь сидеть, отводя глаза и глотая слова…
Ни с какой трехлинейкой ни в каких окопах Кузнецов, разумеется, отродясь не лежал. В сорок первом ему было десять лет.
А еще из того собрания мне запомнилась реплика Вячеслава Пьецуха.
— Мне сорок два года, — сказал он, — я уже с тревогой смотрю в сторону кладбища, а все молодой писатель…
В конце восьмидесятых в пансионате «Березки» происходило Совещание (именно так — с прописной буквы) молодых советских писателей. Я там был, мед-пиво пил. По результатам Совещания должны были раздавать цацки: рекомендации в Союз, письма в издательства, дававшие право на прохождение рукописи при жизни автора… Приглашенные в «Березки» автоматически становились будущим советской литературы.
Но особо одаренным было невтерпеж.
Вечером третьего дня не сильно молодой писатель по фамилии, ну, скажем, Сеструхин, начал агитацию среди товарищей. Целью операции было скорейшее внедрение в литературу.
— Идти на полставки, — инструктировал Сеструхин, — садиться в редакции, брать отделы…
— Зачем? — спросил кто-то. В сумерках голоса звучали вполне конспиративно.
— Печататься, — лаконично отвечал Сеструхин. — Пора вытеснять сорокалетних!
Стоял летний вечер. Стрекотали кузнечики, плыла луна. Молодые писатели, скучковавшись вокруг лидера поколения, мысленно прикидывали свои возможности по вытеснению сорокалетних.
— Иначе не пробиться, — говорил Сеструхин.
Он был похож на уцененного Пестеля. Революционный пафос его речей оборачивался скучной правотой короеда. Чтобы преодолеть цензуру, предлагалось стать ее частью.
Здравая сеструхинская идея была пошловатой (как большинство здравых идей), и все-таки — за нескрываемой личной обидой виделись забитые рукописями столы, грезились невидимые миру слезы, вечные истины, ждущие своего часа под спудом безвременья, практически из-под глыб…
— Миша, — спросил я, — а много ли у тебя написано? Сеструхин пошевелил губами, глядя в закатное небо, что-то перемножил в уме и ответил:
— Тыщ на двадцать!
Семинар сатиры и юмора на том Совещании вели трое: Андрей Яхонтов, Андрей Кучаев и Леонид Лиходеев. О Яхонтове, пожалуй, умолчу, а знакомство с Кучаевым и Лиходеевым — это счастливый лотерейный билет, вытащенный мною на легкую руку.
На кучаевский семинар я попал за четыре года до того, в 1984 году. Андрей Леонидович был для меня прежде всего автором рассказа «Мозговая косточка», от которого я помирал со смеху еще в незапамятном детстве: про дядю и племянничка Михрютку — может, помните? Знакомое имя материализовалось в крупного мрачноватого мужчину, похожего скорее на боксера-полутяжа, чем на юмориста.
Обучение Кучаев начал с нокаута, и все, кто вышли на этот ринг в статусе гениев (а кто не гений по молодости лет?), очень скоро начали расползаться по углам.
Условия тренировок были предельно жесткими: человек читал вслух — остальные слушали. Чаще всего слушали молча, хотя изначально произведение считалось юмористическим, то есть предполагался смех…
Принято говорить, что «легкий жанр» — жанр самый трудный, и это, наверное, правда. Но почему? Я знаю ответ: потому что он самый честный! У поэта или новеллиста успех отделен от провала полутонами — глубиной дыхания, качеством зрительской тишины, длиной аплодисментов… А юморист обязан рассмешить! Не рассмешил — проиграл, и твое поражение безусловно. Как, впрочем, и твоя победа — потому что нельзя, отхохотавшись, заявить: не смешно.
Удач на нашем семинаре, за несколько лет, я вспомню не больше десятка. Замечательный рассказ Георгия Заколодяжного «Река», стилизации Феди Филиппова, стихи Сергея Сатина…
Успехи помню все; провалы были нормой. Автор заканчивал читку в тишине, а к концу обсуждения проклинал тот день и час, когда взял в пальцы ручку.
Последним обычно говорил Кучаев.
Меня за семинарское время он похвалил только пару раз, но некоторые его формулировки я запомнил как рецепты и пользуюсь ими уже двадцать лет. Но главное, конечно, не рецепты. Кучаев помогал пишущему понять себя, осаживал самодовольных, жестко стыдил за потерю вкуса. Безжалостно лечил литературную местечковость, заставлял увидеть свой текст в большой координатной сетке. Работаете в жанре черного юмора? Отлично. Что читали Хармса? Роальд Даль, Борис Виан? В первый раз слышите? Поговорим, когда прочтете.
Андрей Леонидович уже много лет живет в Германии. В Москве появляется нечасто. Я по-прежнему прислушиваюсь к его оценкам — и испытываю пожизненную благодарность.
С Леонидом Лиходеевым я познакомился чуть позже — в 1988 году, на том самом Совещании в «Березках». Я, конечно, знал, с кем имею дело: фельетонами Лиходеева страна зачитывалась в первую оттепель — собственно говоря, он и вернул в русскую литературу этот жанр.