Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Очень музыкальная семья. По субботам раз в месяц у них бывают музыкальные вечера. У меня они и один родственник Чистякова, хороший музыкант и композитор, открыли «отличный, большой» тенор, и послезавтра я уже участвую на вечере у Срезневских. Пою трио из «Русалки» с Савинским и m-lle Чистяковой и еще пою в хоре тореадора из «Кармен».
И вообще:
— Ах, Нюта, сколько есть интересного пересказать: сам, люди и искусство, пью и не напьюсь этого нектара сознания!
Сладок нектар, что говорить. Между тем, если перечесть письма, заметки Чистякова, искусство неотступно требует. Требует ума и гигантского усердия, требует «замечательной энергии», работать требует «чисто для искусства» и т. п. Императив совсем по Канту. И та же настроенность на абсолют: «Искусство чистое, высокое, настоящее полное искусство живописи в применении только к обиходной практике не думается. Оно удовлетворяет, прежде всего, само себя. Оно совершенно во всех частях его составляющих, словом, само — познание полное».
Да остается ли тут место для хоть сколько-то реального воплощения идеала?
Кантовский ригоризм подобные сомнения отметал (добро есть добро, даже если никто не добр). Чистяков волновался о живом течении художества и был все же не столь суров. В числе его императивных заветов и такой — «искусство требует нежного сердца».
Паровоз, выбравшись наконец из питерской низины, пыхтел по холмистым сельским землям. В тряских хвостовых вагонах третьего класса было холодно и сильно пахло гарью. За окном тянулись сизые хвойные леса. Снег почти стаял. Откосы вдоль колеи открыли волны бурой прошлогодней травы, на песке между черными от сажи остатками сугробов уже белели стайки храбрых северных первоцветов. Серов, зябко нахохлившись в углу вагонной лавки, дремал. Сидевшие напротив него кузина и его товарищ беседовали.
— Я сейчас в положении Левина, — проговорил Михаил Врубель, глядя на Машу.
В смятении Константина Левина, который самозабвенно любит княжну Кити Щербацкую, но никак не решается сделать ей предложение, — откровеннее признаться было невозможно. Маша предпочла, однако, не понять.
Детали боковых сюжетных линий «Анны Карениной» подзабылись и насчет Левина припомнились только какие-то терзавшие того морально-социальные проблемы, объясняла много лет спустя Мария Яковлевна Львова, урожденная Симонович. «Представилось, что Михаил Александрович о них и говорит, что он, такой одаренный художник, не может совместить свой взгляд на искусство, свой предстоящий ему путь со взглядами общества». В голове, мол, не укладывалось, что ею, «простой и наивной девочкой», мог заинтересоваться «этот блестящий художник, умный человек со светским лоском». Отговорки, конечно (какая девятнадцатилетняя девушка перепутает влюбленность поклонника с его нравственными исканиями), и участливая сердечность Маши Симонович. Стократ деликатнее честного отказа было утешать самолюбие художника речами о его таланте и великолепных творческих перспективах.
А может, всё было не совсем так. Может быть, непонятливая Маша ждала большего и таилась, ощущая некую неопределенность в чувствах Врубеля, увлеченного не столько персонально ею, сколько образом застенчиво серьезной юной женственности, под впечатлением которой у него очередной порыв:
— Как бы хотелось вплести свое существование в это душевное и строгое!
Вероятно, намек Врубеля на сходство своей ситуации с любовью толстовского героя подсознательно вобрал и то, что поначалу влюбляется Левин вообще в домашнюю среду юной княжны (как подчеркнуто в романе Толстого, «именно в дом, в семью, в особенности в женскую половину семьи»). Впечатлительный художник не мог не отозваться на атмосферу, столь созвучную фазе его самой напряженной академической учебы.
Дни напролет труды и труды. Расписание жесткое: в семь утра подъем, с половины восьмого два часа рисования с анатомических моделей, затем час урока малолетней ученице Мане Папмель, далее до двух академический этюдный класс, с трех до половины пятого работа над акварельным натюрмортом, а с пяти до семи опять в классе, теперь натурном, и еще три раза в неделю вечерние занятия с восьми до десяти. По воскресеньям тоже с утра до четырех дня самостоятельные штудии, а с шести вечера вновь ученичество у Чистякова, в его частной мастерской. И только раз в неделю праздничный просвет — субботний, долгий, порой чуть не до зари, вечер в доме на Кирочной (в Ленинграде она стала улицей Салтыкова-Щедрина), в семействе тетушки Серова, Аделаиды Семеновны Симонович.
Новая для Врубеля среда. Российская трудовая интеллигенция в ее наилучшем, если не сказать — идеальном, воплощении.
Дочери московского, средней руки коммерсанта Бергмана, и Валентина, вышедшая замуж за маститого композитора Серова, и ставшая женой молодого врача Якова Симоновича Аделаида, выросли страстными народницами с жаждой сеять разумное, доброе, вечное. Нередкий среди шестидесятниц тип культурных барышень из обрусевших еврейских семей. Редкостной оказалась дельность этих двух идеалисток.
Аделаида Семеновна свою линию нашла во внедрении на российской почве фребелевской системы детских садов — знаменитой, новаторской тогда европейской системы раннего развития (самораскрытия) природных способностей ребенка. Выбор направления — личный: честнейший и слегка наивный. Характерна поездка к Герцену, у которого молодожены Симоновичи надеялись получить указания относительно первостепенно нужной деятельности (предполагалось, видимо, нечто вроде печатания нелегальной литературы). Еще характернее серьезность, с которой ими была воспринята решительная рекомендация Герцена возвратиться домой, чтобы «делать хотя бы маленькое дело на благо России».
Дело, равно близкое медику Якову Симоновичу и его тяготевшей к педагогике жене, определилось в Швейцарии, куда Аделаида, не смирившись с грубым отказом ей, женщине, посещать лекции Московского университета, уехала ради получения высшего образования и откуда привезла на родину опыт занятий под руководством ученицы Фридриха Фребеля. Поистине благое дело — в спектре воодушевленного служения народу идея гражданского служения младенцам и малышам явилась, безусловно, одной из самых здравых. А российский успех системы, которую Симоновичи начали пропагандировать изданием своего журнала «Детский сад» и практически развивать устройством «элементарных частных школ» в Петербурге, затем Тифлисе и снова в Петербурге, был предопределен особым складом передовых молодых супругов.
Рано поженившиеся, бесконечно преданные друг другу, они ничуть не походили на радикально аморальных нигилистов. «Разумное» в их деятельности (от конкретных методов дошкольного воспитания до критики религиозной основы теории Фребеля, перетолкованной в современном духе верований социальных) прочно крепилось «добрым и вечным» — искренним патриархальным чадолюбием. Что ж, как ни назови это, божественным началом или сугубо человеческим, мистическим или этическим, важнее всего рано извлечь великий творческий инстинкт, дать ему вольно прорасти и уберечь врожденно талантливых детей от судьбы унылой бездарности. И это превосходно получалось. Лучшее подтверждение — собственные дети Аделаиды Семеновны и Якова Мироновича, их сын и полдюжины дочерей.