Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Серов на «субботниках» обычно помалкивал, уткнувшись с карандашом в неизменно лежавший перед ним альбомчик. При этом свой выбор он сделал раньше всех и прочно. С той же твердостью, с какой он заявлял: «Принципов у меня мало, зато я их крепко придерживаюсь». Идеал любви и семейной жизни был для него ясен — вот так, как здесь, на Кирочной. Чувствовал он себя тут не «как дома», а именно в единственно доставшемся его юности по-настоящему родном прибежище. Мать, умея быть лишь товарищем, с ранних лет постоянно пристраивала его под крыло более подходящих воспитателей: в интеллигентскую колонию-коммуну своей подруги, в Париже к Репину, в Москве к Савве Ивановичу и Елизавете Григорьевне Мамонтовым, в Петербурге к сестре. Кого-то из временных опекунов Серов искренне полюбил, кого-то навек возненавидел. У Симоновичей по вкусу оказалось всё — уклад, привычки и те самые «принципы». Где же еще было искать желанную подругу? К счастью, одну из кузин не отделяла преграда кровного родства. Несколько лет назад Яков Миронович лечил от бронхита девочку и боролся с запущенной чахоткой ее матери. Взрослую больную ему спасти не удалось, а сироту Олю Трубникову Симоновичи удочерили. Наверное, при иных обстоятельствах Серов так же полюбил бы тихую строгость, неговорливую стойкость своей «беленькой-беленькой голубки» (женщин «с нажимом» он, по рассказам матери, не переносил). Но ему повезло найти невесту в самом близком сердцу семействе.
Врубель оказывал явное предпочтение Маше. Охотно помогал ей. Тем более что в лепке — на вечерах Маша чаще всего лепила — толк он знал. Машин талант он счел настолько сильным, что предложил ей заниматься скульптурой рядом с ним и его друзьями в его, Врубеля, мастерской. А как он говорил, как преданно внимала Маша его словам о терниях и розах в судьбе художника, с каким жаром произносились его речи о нищих гениях, с каким пылом — о развращающих деньгах!
Все это звучало прекрасно и вполне отвечало укорененным в доме заветам бескорыстия. Вот только почему чуткий Врубель не видел, что в семье, где ему так нравилось бывать, не тот период, чтобы декларировать презрение к деньгам?
Момент, когда Серов ввел друзей в круг родни, был для семейства трудным. Год назад неожиданно скончался Яков Миронович. Семья не впала в нищету, материально она всегда держалась не столько скромным жалованьем отца, врача Елизаветинской детской больницы (побочных заработков доктор Симонович не имел, вне службы лечил малолетних пациентов и их родителей бесплатно), сколько энергичной педагогической практикой жены. Но ручеек казенных выплат был надежным, а частная школа, основной источник средств, без напряжения каждодневных усилий могла зачахнуть. В школе трудились все старшие дочери. Включился, разумеется, Серов: взял на себя рисовальные классы. И Дервиз, едва появился, кинулся всяко содействовать школьным делам.
Врубель остался в стороне. Врубеля восхищала Аделаида Семеновна, способная, руководя школой, ведя уроки, с утра до вечера заботясь о хозяйстве и хлопоча о младших детях, выкраивать часы для занятий на историко-филологическом отделении Бестужевских курсов. Помочь ей с ее школой он, отличный гувернер, опытный репетитор, даже не подумал.
Практицизм не сходился с философией романтика.
«Миша становится все более и более философом, — вздыхал Александр Михайлович Врубель в письме старшей дочери. — Щемит сердце видеть его не имеющим ни копейки, ни приличной одежды и никакого заработка в ближайшем будущем. И Миша об этом не заботится. Во всяком случае к Пасхе я уговорю его завести себе (на мои деньги) сюртучную пару. Ведь та единственная, которая у него есть, вся в пятнах, в красках, и он уверяет, что ничего, — так подобает художнику…»
Новым сюртуком Михаил Врубель, судя по фотографии, обзавелся. Но от охотно принимавшейся во времена юридической учебы отцовской помощи деньгами он теперь отказывался наотрез. Философия повелевала не замечать нужду, трудиться до изнеможения у мольберта и ни на что не отвлекаться.
Относительно неучастия в общем дружном порыве поддержать школу Симоновичей сыграло роль еще одно коренное качество Врубеля. Его, природного одиночку, не заражал энтузиазм единства, коллективное отвращало.
Но как же тогда товарищество, сплоченная троица академистов?
Дружба эта крепилась страстью к живописи, к акварели. Внутри тройственного союза имелись разные оттенки. Не случайно все-таки на снимке с однокашниками Михаил Врубель не в центре, а сбоку и смотрит вдаль. Быть закадычным, задушевным другом, каким Серов до конца жизни стал для Дервиза, а Дервиз для Серова, он не стремился. Некогда. В прямом смысле — не было времени при его фанатичном учебном режиме на долгие доверительные разговоры, излияния и прочий строительный материал храма дружбы. Да вроде бы и незачем. Приятели по академии ценились прежде всего как «достойные соперники». Не слишком удивляет, что в посвященном Валентину Серову рассказе Владимира Дервиза об общих академических годах солист тогдашнего трио Врубель упомянут лишь пару раз, бегло и крайне сухо. Дефицит трогательных воспоминаний даже побудил мемуариста, восхищаясь серовским умением видеть и передавать цвет («нечто подобное абсолютному слуху»), оттенить этот дар сравнительным несовершенством врубелевского колористического зрения. У дружбы особая память. Надо думать, в свое время насмешливость Врубеля по адресу чрезмерно состоятельного Вольдемара проявилась не только карикатурой, где он изобразил устроенное Дервизом для всей компании шикарное катание на санях — роскошных дорогих санях, в которых дрожат окоченевшие от холода, весьма скромно одетые барышни и кавалеры и блаженствует один Дервиз в своей жаркой бобровой шинели.
А Валентин Серов Врубелю очень нравился. Самостоятельный и независимый. В 16 лет, едва лишь сделался студентом, завел себе отдельное жилье недалеко от академии, сам начал зарабатывать на жизнь, добывать крохи рисунками для пособий по ботанике. Существовал, как полагается существовать бедному, зато вольному художнику. Так, как не совсем пока получалось у Михаила Врубеля.
Он по-прежнему пользовался гостеприимством Папмелей. Хотя многолетнее пребывание в их доме требовало известной гибкости, которой, видимо, не обладала младшая сестра мачехи Ася, приглашенная летом к Папмелям и в результате какого-то конфликта съехавшая от них. Из-за «неумения отнестись к окружающим как к индивидам, а не как к представителям ее чересчур смелых и отвлеченных категорий», пояснял Врубель эту неприятную историю. Ему было легче.
— У меня есть всегда в запасе некоторое скверное savoir vivre[4], — горьковато констатировал он свое преимущество. — Необходимость меня помирит с неизяществом.
Но пример юного товарища тревожил душу. Они и впрямь «очень сошлись». Настолько, что весной 1883-го у Врубеля даже возник план «на зиму эмансипироваться и жить в комнатке на Васильевском, хоть бы вместе с Серовым». Не получилось, ибо заработать за лето достаточно денег не удалось. Впрочем, огромный шаг к самостоятельности все же был сделан — по соседству с жильем Серова Врубель снял себе мастерскую. В этой мастерской общение друзей стало еще более тесным. Непрерывным, взаимно одушевляющим и, заметим, сугубо творческим. До степени душевной близости отношения (а тон их устанавливал, конечно, старший друг) не доходили. И если Серову в беседах со своим биографом две петербургские зимы, когда ему и Дервизу довелось работать во врубелевской мастерской, вспоминались «с большой теплотой», то сообщение самого Врубеля о начале их совместных акварельных радений звучит без лишних сантиментов: