Шрифт:
Интервал:
Закладка:
не говорила, что готово ложе
в подземном царстве? А со мной прощанье,
прощанье на прощанье.
Все смертные, как я, навек уходят.
Я ухожу, чтобы тому, кто муж мой,
ничто внизу лежать не помешало,
и смерть его отсрочена моей.
Как ветер переменчивый на море,
бог отвернулся от ее супруга,
к ней подступил, как подступал он к мертвым,
а на него махнул рукой небрежно,
как будто жизнь продлил ему стократно.
Тот, как во сне, тянулся к ним обоим,
вслед ринулся, чуть не упав при этом,
а бог спокойно с нею шел средь женщин
заплаканных. И вдруг увидел он,
что на него она с улыбкой смотрит,
сияющей, как, может быть, надежда,
почти обет, предчувствие возврата
из глубочайшей смерти в жизнь, к нему,
произрастанье —
на колени пал он,
глаза себе перстами зажимая,
чтоб лишь ее улыбку видеть впредь.
Рождение Венеры
Когда сменилась ясным утром ночь,
робевшая от бури громогласной,
еще раз вырвался у моря крик,
и медленно вернулся в глубину
с небес, где брезжил день в своем начале,
когда вознесся крик и канул к рыбам,
глубь родила.
Забрезжил в пене волн-волос к восходу
стыд стад морских, и с краю плоть ее
в смятеньи, влажно-белая, всплыла
и распустилась, как зеленый лист,
свой нежный разворачивая свиток,
в морскую свежесть простирая тело,
вся вверившись нетронутому ветру.
Колени словно луны ясной ночью,
обласканные облаками бедер;
в скольженьи плавном узких икр-теней
ступни светящиеся напряглись;
глотающие горла, нет, суставы
подвижные.
Уста сосуда тело берегли.
Так нежный плод лежит в младенческих перстах.
В пупке, как в кубке, только сумрак был,
несвойственный сиянью этой жизни.
Чуть видная волна взбегала к паху,
чтобы потом, затрепетав, отхлынуть,
и слышался при этом тихий плеск.
И как лесок березовый в апреле,
без тени солнцем только что пригрет,
срамная отмель млела, не таясь.
Похожи были плечи на весы,
уравновешенные стройным телом,
которое струею водомета
из чаши возносилось, чтобы руки
и волосы струились тут же вниз.
Потом ее лицо приподнялось,
потупившееся в затменьи кратком,
небесную сияющую высь
почтив отвесным склоном ниже губ.
Как стебель, полный сока, и как луч,
вытягивалась шея с непривычки,
и так же руки к берегу тянулись,
уподобляясь шеям лебединым.
И, вызван ранью сумеречной тела,
повеял ветер или первый вздох,
и нежными ветвями вен-деревьев
чуть слышно зашумела кровь, струясь
с журчаньем над глубинами своими.
А ветер креп, и проникал уже
дыханьем сильным он в другие груди,
и переполнил их, как паруса,
недостижимой движимые далью,
и к берегу повлек девичье тело.
Так приплыла богиня.
А за ней
приветливо пролег подросток-берег,
и до полудня злаки и цветы
в тепле переплетались, как в объятьях
там, где она бежала или шла.
Но поднялось в тяжелый час полудня
вторично море; выброшен дельфин,
весь красный, был волной на то же место,
разъят, смят, мертвый.
Розы в сосуде
Ты наблюдал, как схватывались в драке
два мальчика, в одно сцеплялись нечто,
и по земле тогда каталась ярость,
как пчелами облепленный медведь;
ты видел мимов, громоздивших позы,
и лошадей, которые свалились,
взорвавшийся свой потеряли взор,
и челюстями череп выдавался.
Но этого нельзя не позабыть,
когда перед тобой сосуд, где розы,
незабываемое бытие,
и в то же время крайняя наклонность
к небытию, призыв и неприступность,
вот это наше: крайность и для нас.
Произрастание беззвучной жизни,
из пустоты стремленье распуститься,
для распустившейся уже суженье,
почти без очертаний, лишь сохранность,
и редкостная нежность в сокровенном,
лишь самоосвещенье на краю,
когда не это, что мы можем знать?
Не это ли: рожденье чувства там,
где к лепесткам льнут лепестки другие?
А это: лепесток — всего лишь веко,
раскрывшееся, под которым веки,
пусть сомкнутые зреньем потаенным,
чтоб видеть разве только сон десятый,
суть в этом: предстоит пробиться свету
сквозь лепестки, как темноте небесной,
пускай над небом небо, даже если
небес не меньше тысячи, тем ярче
их вспышки в душном хаосе тычинок.
Телодвиженья роз, так мал у них,
у этих жестов, угол отклоненья,
что были бы невидимы, когда бы
не излучались и они в пространство.
Взгляни ты на блаженство белой розы!
Из раковины лиственной сияет
она, как ненаглядная Венера.
Ты видишь, как еще одна краснеет
и клонится к подруге безучастной,
а та предпочитает отстраниться,
как облеклась холодная собой
и как другие обнажиться рады,
избавиться от гнета, от всего,
что стать могло плащом, крылом и маской,
один покров срывая за другим,
как наготу любимому вверяют.
Какие только не бывают розы!
Неужто желтая — не оболочка
плода, который раньше всех набух
оранжево-багряным липким соком?
А эта роза, розовая слишком,
на воздухе открытом безымянна;
горчит она, лиловым отливая.
Вот среди них батистовая вся,
таящая под платьицем рубашку,
чтобы совлечь ей дышащую нежность
и в сумраке лесистом искупаться.
А вот опаловая, как фарфор,
изящнее китайской хрупкой чашки,
в которой пестрых бабочек не счесть, —
а та лишь самое себя таит.
И в каждой лишь она сама таится,
когда в