Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Переговорить с Аней он не успел – откуда-то внезапно, будто нечистая сила, вынесшаяся из-под земли, появилась бригадирша, остро и злобно стрельнула глазами в Китаева, потом, развернувшись круто, всем телом, по-мужицки шикнула на Аню, и та невольно сжалась, становясь меньше ростом, неприметнее. Бригадирша развернула ее в сторону от Китаева и толкнула кулаком в спину. Рявкнула сурово:
– Иди отсюдова!
Не подчиниться Аня не могла. Китаев проводил ее взглядом, схлестнулся еще раз глазами с бригадиршей и зло, с размаху, всадил клюв крюка в шпалу.
– Напрягись! – в то же мгновение раздался командный вскрик Егорунина, и шпала неторопливо поплыла к насыпи, чтобы улечься в длинный ряд, подставить свою спину под давящую тяжесть рельсов. Кому-то, конечно, суждено будет проехаться по этой дороге – кому-то, но вряд ли по ней когда-либо поедут Китаев и Егорунин. И Аня тоже вряд ли поедет – для этого, во-первых, надо остаться в живых, а во-вторых, невозможно будет переступить через самого себя, сломать внутреннее неприятие и дороги, и мест этих. Обреветься и стать мокрым от слез можно будет, глядя на рельсовые линии, окруженные чахлым березняком.
Как бы там ни было, зечка Аня оказалась светлым пятном в темной, мучительно трудной – буквально до рвоты трудной – жизни Китаева: у него словно бы цель желанная появилась. Хоть и тряслись руки от усталости, а надорванное сердце сидело где-то в глотке, колотилось там оглашенно, и ноги тряслись, икры ломило нестерпимо, а Китаеву сделалось легче.
Не только ему самому сделалось легче – из прорехи между угрюмыми низкими облаками вымахнуло – ну словно бы выпрыгнуло – солнце, веселые лучи его безмятежно заскользили по земле, заставили что-то вздрогнуть в душе.
– Светлая все-таки девочка, эта Аня, – просипел Егорунин, – радость умеет приносить.
Вечером, уже в сумерках, колонну погнали в лагерь. Егорунин шел рядом с Китаевым и тихо, почти неслышно, – слышно было только Китаеву – говорил:
– Обрыдло все. Надо бежать отсюда. Или передавить разную шелупонь типа этого вологодского недоделка с автоматом… Пока он не продырявил нас. А передавив, поднять восстание.
– Не получится. Перебьют всех нас.
– Перебьют? Пусть. Смерть – лучше, чем такая жизнь.
Китаев подумал невольно: «А ведь верно», зацепился носком ботинка за камень, вылезший, словно твердый зуб из размякшей земли, и чуть было не упал. Егорунин успел подхватить его под локоть:
– Осторожнее, брат!
– Ты прав, смерть лучше лагерной жизни, – проговорил Китаев, пожевал, поерзал губами, – то ли на них что-то попало, а может, вообще ничего не попало, образовалась какая-нибудь грязь, которую требовалось раздавить – мешала она…
Говорить на ходу было трудно – дыхание, кажется, прилипало к языку, к нёбу, угасало прямо во рту, проваливалось внутрь и там, в глубине – то ли в животе, то ли в груди возникал нехороший, словно бы простудный клекот, земля стремилась уползти в сторону из-под ног, дорога заваливала человека. А заваливаться было нельзя – совсем близко, рьяно охраняя устало шлепающую ногами толпу, шли со злыми лицами конвоиры – Житнухин со своим отделением, другие с такими же сержантскими лычками на погонах, напряженные, привыкшие лаяться, пускать в ход кулаки и сапоги; особое удовольствие они получали, когда удавалось кого-нибудь опечатать прикладом. В рядах конвоиров – на равных – шел Сташевский, бывший преподаватель марксизма-ленинизма, изменившийся неузнаваемо…
В глазах Сташевского поблескивала беспощадная сталь – если сейчас под тяжелый приклад его трехлинейки попадет кто-нибудь из близких людей, из земляков-ленинградцев, Сташевский не пожалеет их, легко проломит череп либо вышелушит пару костяшек из позвоночника, и даже не поморщится при этом. Как все-таки неузнаваемо могут меняться люди, делаться непохожими на себя, как их уродуют, мнут, выдавливают все человеческое обстоятельства и жизнь. Сташевского нельзя было узнать.
Три вечера подряд Житнухин сидел над листом бумаги и, слюнявя химический карандаш, оставляя на губах синие пятна, писал, как он сам выразился, «решпектив» (и где он только подцепил это слово?). Работа шла с трудом… Что такое «решпектив», не знал никто в охранном бараке, даже Сташевский, но все повторяли это выражение с удовольствием.
Отдельные любопытствующие личности пробовали заглянуть в житнухинский «решпектив», но младший сержант мгновенно делался красный, как кирпич, раскаленный в печи, и вскакивал с крепко стиснутыми кулаками.
– Это мой личный «решпектив», – кричал он, – касается только меня одного.
Непонятно было, то ли он действительно начнет сейчас драться, то ли шутит.
«Решпектив»… И откуда он все-таки извлек это неведомое древнее словечко, из какой книжки выкопал, а? Может, нашел в каком-нибудь древнем чухонском кладе? Валялось словцо это вместе с ржавыми гвоздями, Житцухин отскреб его, сунул себе в зубы и начал щеголять… А с другой стороны, младший сержант не из тех людей, которые знают, что такое книжка. Тем более – старая.
Позже стало понятно, почему Житнухин стискивал кулаки и прикрывал своим телом «решпектив» – он строчил жалобу на имя самого полковника Успенского, в которой обвинял другого полковника – начальника конструкторского бюро, фронтовика со стажем и семью орденами – в том, что тот прикрывает «фашистские элементы, а значит, сам является наглым фашистским элементом, которого мы не добили на фронте…».
В бумаге из тридцати двух строчек младший сержант Житнухин сделал восемьдесят одну ошибку, практически по три на каждую строчку – грамотный был, в общем. Политически и морально подкованный. На следующее утро он отправил с дрезиной свой заклеенный столярным клеем «решпектив» в поселок – лично начальнику пятьсот первой стройки.
– В следующий раз ты мне вряд ли будешь делать замечания, – угрожающе просипел он в адрес полковника, фамилию которого еще пять дней назад не знал совершенно, а сейчас знает – корефаны помогли узнать, позвонили кое-куда и выложили ему фамилию на блюдечке – Головатов. – Понял, Головатов? С фронтовиками не шали.
О том, что он никогда не был фронтовиком, Житнухин просто-напросто забыл. Вернее, не забыл, а считал, что в тылу жилось так же плохо и опасно, как и на фронте. Значит, он – фронтовик. У него и медаль есть, которая подтверждает, что работа в тылу приравнивалась к жизни на фронте. А медали в Советском Союзе даром не дают.
Дрезина, позабирав бумаги с передней точки трассы, в том числе и «решпектив» Житнухина, двух «кумов», одного инженера из вольнонаемных – было бы проще арестовать его и не надо было бы произносить это противное слово «вольнонаемный» – поспешно отправилась назад, в поселок. Кому-то она там понадобилась, очень понадобилась – сию же минуту, можно сказать.
Младший сержант проводил дрезину облегченным взглядом и потер руки – «решпектив» он нарисовал убедительный, теперь