Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Пляж Йорюк-Али, который я называю песчаным, окружен сосновым лесом. С него открывается вид на зеленые холмы соседнего острова Хейбели и бескрайний синий простор. Когда дует лодос[37], на наш берег выносит водоросли, пивные бутылки, медуз, полиэтиленовые пакеты и арбузные корки. От труб лодочного сарая пахнет сточными водами. Вокруг обросшей водорослями лесенки, что спускается с причала в море, плавает грязная пена. В такое время мама не разрешает нам купаться. А на пляже Йорюк-Али, с другой стороны острова, вода при любом ветре чистая, прозрачная, голубая.
К тому же по пути на пляж мы садимся в фаэтон. Устраиваемся с мамой рядышком на синем кожаном диванчике и качаемся, словно в люльке, на крутых виражах, подъемах и спусках. Я обожаю кататься на фаэтоне! Все в нем приводит меня в восхищение: блестящие ободья колес, занавески с кисточками, пришитые к синей кожаной обивке пуговицы, громкий клаксон… Фикрет сидит впереди, рядом с кучером. Он уже большой мальчик. Кучер говорит ему: «А ты, молодой человек, садись-ка рядом со мной». Потом, когда кучер кричит лошадям: «Ну-у, пошли!», Фикрет со всей серьезностью подхватывает: «Ну-у-у!» Мы с мамой хихикаем. Мужчины такие смешные. От мамы пахнет цветами персика.
Из моих глаз покатились слезы, закапали в чашку с остывшим кофе, которую я все держала в руках. Это нормально, что я плачу. Я прочитала в интернете, что это от гормонов. А та врачиха со змеиными глазами ничего вразумительного мне так и не сказала. Она умела только впустую болтать языком. И звонить по телефону. Не могла она, видите ли, взять на себя юридическую ответственность.
Мой плач перешел в рыдания. Хорошо, что Садыка нет поблизости. Разволновался бы понапрасну, бедняжка. Как ему объяснишь? Садык-уста, гормоны у меня пришли в расстройство. Потому что я… Потому что со мной случилось кое-что плохое. Да-да, Нур, что если, пока ты тут рыдаешь, как обманутая юная девушка из старого турецкого фильма, вой дет Садык-уста? Но я ничего не могу с собой поделать. Наверное, проклятие, о котором говорил Фикрет, и меня толкнуло на дурную дорожку. О да, прекрасно, во всем виновато проклятие, а я ни при чем. Свалю все на предков. На кого именно? На неведомого бабушкиного отца. Мы расплачиваемся за его грехи. Все гадости, что мы творим, – из-за проклятия, которое он на нас навлек. Надеюсь, Фикрет отправился к своему учителю йоги, чтобы тот снял это проклятие. Ну, теперь-то, наконец, заживем!
Хорошо, но чем я лучше Фикрета с его проклятием, если перекладываю ответственность на гормоны? Если химическими процессами в мозге человека управляют исключительно гормоны, то и никакой свободы воли нет. А она есть, Нур, есть. И ты отлично знаешь, что некоторые шаги человека определяются исключительно его личной волей. Например, шаг через порог клиники. Той, где работают врачи со змеиными глазами. Или вот дают тебе документ, и ты в ближайшем кафе расписываешься на нем за мужа. Нужно подписанное супругом согласие? Пожалуйста, вот он расписался. Можно ли все это объяснить воздействием гормонов? Ну, допустим, ты объяснила. Но у этой истории есть начало. Которое было до того, как в дело вмешались гормоны. Когда ты, вместо того чтобы поехать домой, вернулась в Куртулуш. Как же было Уфуку тебя не бросить?
Я достала из кармана кимоно телефон и набрала номер Уфука. В который раз. Из глаз все еще текли слезы. Уфук привык к тому, что я то и дело плачу. У меня глаза на мокром месте. И только на маминых похоронах это мокрое место напрочь высохло. Ни одной слезинки не скатилось по моей щеке. Должно быть, потому, что накануне я выплакала все что могла, над пустотой, оставшейся там, где была мама.
Пустота, образовавшаяся после маминой смерти… Это не фигуральное выражение. Это вполне конкретное место. Пустое место на белом пушистом ковре из овечьей шкуры в гостиной нашей огромной – хоть на коне скачи – квартиры в Мачке, окруженное пустыми бутылками из-под вина, джина и виски. Это было немного похоже на черту, прочерченную мелом вокруг жертвы убийства. Фикрет нашел маму без сознания среди этих бутылок, взвалил на спину и отвез в больницу. Семь лет она не прикасалась к спиртному – зареклась. Вот так она лежала на ковре, голова – тут, между виски и водкой. Волосы разбросаны, обвивают бутылки. Пальцы касаются папиного дорогого вина, между ногами – шампанское. Ракы и водку мама не любила, джин, как я думала, тоже. Но вот слева от головы пустая бутылка из-под джина, а рядом снова виски, водка, коньяк… Истосковалась по спиртному за семь лет.
Я стояла, не в силах сдвинуться с места, посередине гостиной, с огромным, больше меня самой, рюкзаком за плечами, и видела среди бутылок – открытых, наполовину пролитых на ковер, прилипших к паркету, источающих перемешавшиеся друг с другом запахи, – призрак лежащей без сознания мамы. Но мама давно умерла и теперь лежала в холодильной камере морга.
Ее сердце перестало биться в 5:28 утра. В больнице не было никого, кроме Фикрета. Он рассказал мне, что проснулся в полночь от плача Огуза, которому было тогда всего несколько месяцев от роду. Фрейя тоже проснулась, но сказала: «Пожалуйста, подойди ты, я только что его кормила». Фикрет взял Огуза на руки, спустился на первый этаж, и, покачивая сына, стал смотреть в широкое окно гостиной на квартал геджеконду. В некоторых из облепивших склон холма домишек горели только одинокие лампочки, в других еще мерцал синий свет телевизионных экранов. А потом – раз! Электричество отключилось. Холм напротив погрузился в непроглядную темноту. В саду отрывисто загавкала Лайка, собака Фрейи. Потом наступила глубокая тишина. Глаза Огуза были открыты, но он не плакал и словно тоже всматривался в темноту, прислушивался к тишине.
Фикрет не очень отчетливо помнит, что было потом. Он положил Огуза рядом с Фрейей, вышел из дома и поднялся туда, где был припаркован его болотно-зеленый «Фиат-Темпра». Совершенно пустые улицы были погружены во тьму – без электричества остались Левент, проспект Ниспетийе, Зинджирликую и даже Гайреттепе. Сознание оставалось совершенно ясным, но при этом Фикретом словно руководила какая-то внешняя сила. В Мачке уличные фонари работали. Горел свет и в окнах нашей квартиры на четвертом этаже. Повсюду тихонько жужжали галогенные лампы, и в их свете радужно сияли зеркала,