Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Всегда, – пообещал Дымшиц, укладывая акции в кейс.
– Да и я, пожалуй, – прокряхтел Кондрат, прилаживая цепь на шею. – Прямо как в сказке…
– Златая цепь на дубе том… – процитировал Дымшиц.
Кондрат удивился.
– Ты, конечно, тот еще цыган, Дымшиц, но словами жонглируешь очень, очень небрежно.
– Ты сказал «как в сказке», вот я и процитировал.
– Я про другую сказку сказал.
– Извини, – понимающе произнес Дымшиц.
– Ты это «извини» брось, борода, – сказал Кондрат слишком уж миролюбиво. Мне твои извинения ни к чему.
Охрана по обе стороны стола напряглась, один Андрюша сидел в полной прострации.
– Согласен, – Тимофей Михайлович подумал, кивнул, достал из кармана ключи от «лендровера» и положил перед Кондратом. – Виноват.
Кондрат посмотрел на него, усмехнулся и взял ключи.
– Ладно. Проехали.
Он встал и протянул Дымшицу руку.
– Прощай, исполнительный, – они пожали друг другу руки и расцепились не сразу: Дымшиц не без удивления почувствовал, что жим у худосочного с виду Кондрата не то что не уступает, а пожалуй что помощнее, даже намного мощнее его собственного.
– Вот так-то, – прибавил Кондрат. – Был ты исполнительный, а стал генеральный. Так, выходит, карты легли.
Он и сам старался выглядеть генералом, но лицо было серое, потухшее. Дымшиц потом подумал, что Кондрат не вполне осознанно протянул ему руку – он вцепился в него, как мертвяк цепляется за живого.
– По коням, – скомандовал Кондрат, шагая на выход; мимо Андрюши он проследовал не задерживаясь, быки устремились за ним, сопровождаемые людьми Петровича, так что Андрюшу пришлось выпроваживать Тимофею Михайловичу самолично. Того шатало, как пьяного.
– Это невозможно, – бормотал он, хватая Дымшица за руку. – Вы же умный человек, Тимофей Михайлович, вы должны понимать, что это полный, окончательный приговор и ему, и мне, и вам в том числе!
Дымшиц вырвал руку и развернул Андрюшу на выход.
– Ты меня, гондон рваный, в свои числа не путай. Сегодня к вечеру вся Москва будет знать, что я выиграл чисто – усек? Вон туда, вон туда – в лифт, на выход и в Шереметьево. Будь здоров.
Вернувшись в кабинет, Дымшиц прошелся вдоль совещательного стола, подхватил на ходу стакан с виски и удобно устроился в рабочем кресле. Отсюда, из-за рабочего стола, кабинет являл собой поле битвы, оставленное неприятелем. Там и сям были разбросаны карты, кейсы, пустые бутылки; деньги и папки с акциями украшали игорный стол в живописном, ласкающем взор победителя беспорядке. В голове было хоть шаром покати – тупое, пустое, звонкое ощущение победы выстрелило тишиной, хотя внутри все пело могучим слаженным хором. Он подумал, слышит ли эту музыку Петрович, выковырнул из уха горошину микрофона и помахал в потолок.
– Выпей со мной, всевидящее око!
– Я здесь, – отозвался Петрович, появляясь в дверях. – Там Андрюша плачется, что забыл кейс, а его не впускают.
Они обнялись, похлопали друг друга по плечам и расхохотались.
– Поздравляю, – сказал Петрович. – Это было роскошно, Тимофей Михайлович. Исключительно чистая работа.
– Спасибо и тебе, друг. Я знал, что ты все правильно сообразишь. Хотя поначалу было ощущение, что ты решил пустить меня по миру.
– Он же почти не раздвигал карт, урка хренов, – пояснил Петрович. – Вот так приоткрывал, еле-еле, как будто кругом на нарах полно народу.
– Я это заметил, – Дымшиц хмыкнул. – Я тоже тут был, между прочим.
Они опять расхохотались, потом выпили, потом Петрович озаботился Андрюшиным кейсом и на всякий случай его обследовал.
– Вроде чисто, – буркнул он. – Вернуть, что ли, или на всякий пожарный переснять бумажки?
– На фиг, на фиг, – Дымшиц подхватил кейс, открыл окно и вышвырнул кейс во двор. – Вернуть.
Закрыв окно, Дымшиц сказал:
– А не рвануть ли нам по такому случаю в Сандуны – попариться, поправиться, освежиться?… Только сначала заедем в банк, отвезем акции. Потому что не знаю, как ты, Петрович, а я предпочитаю держать акции в банке. Тебе, впрочем, сойдет для начала домашний сейф, – с этими словами он протянул Петровичу пластиковую папку с акциями, – тем более что таковой у тебя наверняка имеется, как у человека с наганом.
– Это мне? – приятно удивился Петрович.
– Тысяча акций. Один процент. Только не надо благодарить, ты их выиграл. За нынешнюю ночь, считай, заработал сто тысяч долларов. А я, Петрович, – два с половиной миллиона. Понимаешь?
– Понимаю.
– А я – нет.
– Оно конечно, – согласился Петрович. – Понять можно, а сообразить тяжело.
Они уставились друг на друга отяжелевшими после ночи взглядами.
– Тогда в баню, – догадался Дымшиц. – Срочно.
– Насчет бани согласен, – Петрович кивнул. – А насчет акций, Тимофей Михайлович, прошу извинить…
– Это как?
– Я же в команде, Тимофей Михайлович. А в команде закон: с водкой, оружием и начальством – только на «вы».
– Ну?…
– Все.
– Ладно, – подумав, согласился Дымшиц. – Это потом, на после бани.
И они поехали – сначала в банк, затем в баню.
Сентябрь заурчал в холодных трубах отопительных батарей, мохнатая зеленая вода Патриаршего почернела, подернулась рябью, а липы вокруг пруда желтели медленно, неохотно, заливая гостиную комнату то теплым медовым золотом, то медной прозеленью. Осенняя неприкаянность упала на Анжелку шелковым ситничком: на улицах стало холодно, слякотно, а она привыкла к долгим прогулкам. Все четыре окна в гостиной, как застывшие циферблаты, показывали время дождя: ливни, косые и слепые дожди посменно секли покорную жухлую листву, и на душе от этой затяжной экзекуции было безотрадно, как «после бала», короткого летнего бала уличной жизни. Теперь с каждым днем она просыпалась все позже, оставляя дневным делам считанные часы. А ведь сентябрем – по внутреннему исчислению – начинался новый (учебный) год: в сентябре вся Москва возвращается в гнезда, на зимние то бишь квартиры, москвичи обустраиваются всерьез работать, учиться, ходить на выставки и друг к другу на дни рождения… У Анжелки не было ни работы, ни друзей, ни учебы – ощущение нового витка спирали изнывало, томясь собственной невостребованностью. Вспоминая год прошлый, она находила, что изрядно повзрослела и выросла по крайней мере в собственных глазах, тем не менее – тем не менее – сентябрь опять начинался с нуля, она вновь оказалась в банке, стеклянной банке одиночества, неприкаянности, никчемности, и все новые атрибуты жизни – квартирка-студия, машина, деньги, даже долгожданное одиночество – на поверку оказались дорогими игрушками, брошенными ребенку в манеж.