Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я остановился. Перечитал. «Не успев испытать страха или боли» — это было то, что Бурцев называл «положенной формулой», и она у меня в письме встала, как должна. Я её не вычеркнул.
«Виктор пробыл в нашей эскадрилье недолго, около двух месяцев, но за это время он успел проявить себя как добросовестный, спокойный, ровный человек. Он не выделялся среди других и не стремился выделиться. Он делал свою работу так, как её делают зрелые люди. На земле он много читал, и в свободные вечера читал товарищам по землянке вслух. Это было одно из самых тёплых воспоминаний, которые сохранятся у нас о нём.»
Я опять остановился. «Тёплых воспоминаний» — это тоже была формула, но в ней у меня что-то сдвинулось, и я её оставил. Потом дописал три строки про то, что мы похороним его рядом с местом гибели, как только обстановка позволит выйти на это место, и что мы это сделаем за себя и за неё. Подписал: «Командир эскадрильи, старший лейтенант А. П. Соколов».
Я сложил лист пополам, положил на стол рядом с книжкой Толстого и с моей рабочей тетрадкой. У меня на столе теперь лежали три плоских предмета: книжка, тетрадка, письмо. Очки Шумилова я на этот стол положить не мог; они лежали у поля, у Тима, у границы перелеска. Я знал это и продолжал писать в письме другое.
* * *
Двадцать девятого и тридцатого мы работали так же.
Темп остался: два вылета в день. Цели сместились западнее — немецкие части шли на нашу полосу быстро, и нам приходилось их ловить дальше, чем двадцать восьмого. Потерь в эти два дня не было, хотя пробоин в машинах стало больше: семёрке за двадцать девятое — два осколка, Гладкову — один, Шестакову — два. Прокопенко с бригадой работали почти без сна, и к утру тридцатого все машины опять стояли в строю.
Тридцатого вечером Кожуховский пришёл в мою землянку с очередной отметкой. Он не сел у двери, как обычно — сегодня сел на ящик у стола, словно показывая, что разговор будет дольше обычного.
— Алексей Петрович, по июлю, — обронил он негромко.
— Слушаю, Иван Емельянович.
— Машины — не август, не вторая половина июля. Сегодня — «не раньше середины июля». То есть ближе. Не на той неделе, на следующей.
— Хорошо, не на той неделе.
— И ещё. Командующий армии по совещанию сегодня сказал — Воронеж придётся, может быть, оставить. Не сегодня и не завтра. На неделю — на две.
Это была первая отметка от Кожуховского, в которой говорилось не про немцев и не про машины, а про нашу сторону. Я её услышал и не выделил голосом. Мы оба знали, что Воронеж стоит на линии, по которой пойдёт всё дальнейшее лето, и что слово «оставить» в этой полосе уже не значит того, что значило в феврале или в мае. Оно значит — отойти на следующую линию, потом ещё на одну, потом ещё.
— Понятно тебе, Иван Емельянович.
— И всё, до утра, командир.
Кожуховский встал с ящика и вышел. Я остался один. На столе у меня лежала закрытая книжка Толстого, сложенный конверт письма Анне Сергеевне, открытая рабочая тетрадка. В рабочей тетрадке у меня под датой двадцать восьмого июня была одна строка про Шумилова. Под датой двадцать девятого и тридцатого — ни одной строки про потери. На завтрашнее, первое июля, я тоже строки про потери писать не собирался. Но я знал, что между «не собираюсь» и «не напишу» лежит расстояние, на которое я в начале июля рассчитывать не могу.
Книжка Толстого осталась у меня на столе, рядом с письмом Анне Сергеевне. Я не убрал её и не собирался убирать. В наследие Шумилова она у меня лежать будет долго — до того момента, когда мы выйдем на это поле у Тима, или когда полк уйдёт от Анны дальше на восток, и я возьму её с собой как один из тех плоских предметов, которые человек носит в нагрудном кармане вместе с другими. У меня в правом нагрудном лежал кисет Павлюченко с одной непросвёрнутой закруткой махорки, у меня в левом — тетрадка Резникова. К ним сегодня вечером прибавилась книжка Толстого; в моём кармане её не было, но она лежала на столе, как лежат вещи, к которым ещё не дошёл черёд. У Шумилова в правом нагрудном кармане сейчас, у поля у Тима, лежали очки. У Шумилова в левом — никаких книжек больше нет. Книжку он оставил утром. В такие минуты мелочей, которые лётчик делает перед последним вылетом, не зная, что вылет последний; Шумилов её сделал по той же привычке, по которой утром на людях не доставал очки.
Я встал с топчана, подошёл к столу, открыл книжку наугад. На странице, на которую открыл, был кусок про Преображенский полк — Пётр у потешных, ранним утром на строевой, в подмосковном поле. Описание шло коротко, без украшения: молодой царь у строя, мокрая трава, утренний холод по сапогам. Я подержал страницу секунды две, потом закрыл книжку и положил её к письму. Завтра в шесть на полосе — обычный рабочий день. Утром первого июля у нас по плану два вылета на дорогу Старый Оскол — Воронеж, по немецким колоннам. В первом вылете эскадрилья пойдёт впервые без Шумилова в строю с майского пополнения. На построении его место в шеренге сдвинется на одного, и Кулагин с Воробьёвым останутся вдвоём на этом фланге. Я постоял у стола ещё с минуту, потом вернулся на топчан.
Глава 9
«Воронежское направление»
Первого июля Воронеж в первый раз появился у нас в сводке.
Это была не утренняя сводка Совинформбюро, а дивизионная справка по обстановке, которую Кожуховский принёс ко мне в семь утра, перед первым вылетом. Справка была короткая — пять или шесть строк, отпечатанных через копирку — и в ней говорилось, что противник развивает наступление в полосе севернее и северо-восточнее Курска, что передовые части немцев приближаются к Воронежу, что наша задача — работать по их коммуникациям, чтобы замедлить подход свежих частей к городу. Воронеж в этой справке стоял как точка, к которой шла линия с запада, и эта линия шла быстро.
С первого по пятого июля мы выходили на работу два-три раза в день. Цели сдвинулись к северо-западу