Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Выставку посещают три тысячи человек. Когда начинают появляться рецензии, его сторонники и ученики особенно отмечают именно то, что ему бы и хотелось: строгость, революционность его взгляда и в особенности – его портреты.
Но другие рецензенты выделяют не это. Один критик пишет, что фотографии – «в основе своей аристократичны и дорогостоящи. Прежде чем сфотографировать предмет, он тратит несметное количество времени на то, чтобы заняться с ним любовью». Некоторые умудряются сделать и то и другое: восхищаются способностью Стиглица запечатлеть во фрагментах женщины всю ее сущность и в то же время описывают мое тело в бесцеремонных подробностях: «пупок, бугорок Венеры, подмышки, позвонки… поры, волоски на голени, пульсирующие вены, капли влаги на верхней губе… блестящие непроницаемые глаза, выражение невинной и бесстрастной покорности».
Этих привлек скандал. Искусство их не интересует. Я – его любовница. Они описывают не тело незнакомки, а мое тело. Мое сознание бешено вращается в черной пустоте. Как могла я этого не предвидеть? Я же должна была понимать. Что я наделала?
Я почти весь день лежу в постели. Крошечный синий лоскуток неба за окном немыслимо ярок. Я задергиваю шторы. Вечером он обнаруживает меня в том же положении.
– Сходим поужинать? – спрашивает.
– Сегодня – нет.
– Ты плохо себя чувствуешь. – Он растягивается на кровати рядом со мной. – Что с тобой?
Я хочу вдавиться в него, проскользнуть в узкое темное пространство между его шеей и простыней, исчезнуть.
– Я слишком надолго оставляю тебя одну? – спрашивает он. Но он же должен понимать. Я не могу взглянуть ему в глаза. Я всматриваюсь в ту узкую темную прореху, за которой таится недосягаемое пространство простыни.
– Это невыносимо – то, что они пишут. Оскорбительно. Ничего общего с искусством, – говорю я все тому же неглубокому темному разлому пространства.
Он гладит меня по волосам.
– Моя любимая. Для того, чтобы люди тебя покупали, о тебе должны говорить и писать. Да, они говорят о женщине на фотографиях, но теперь им не терпится узнать больше об этой таинственной молодой художнице, чьих работ им еще не демонстрировали. Им до смерти хочется их увидеть. И они непременно придут взглянуть на твое творчество, когда мы им позволим.
– Они пишут о нашем романе – не об искусстве.
– Тебя не должно это волновать, кто бы там что ни написал, – твердо говорит он.
– Но ведь тебя это волнует – больше, чем всех остальных.
– Это сплетни. Они ровным счетом ничего не значат.
Я запомню это мгновение. Это пространство между его шеей и простыней. Я не в силах оторвать глаз от него все время, что мы там лежим. Такое узкое пространство, но я уверена: достаточно широкое, чтобы сквозь него убежать.
Когда выставка подходит к завершению, он объявляет цену пять тысяч долларов за одну из фотографий – с обнаженным телом.
– Какая алчность, – бормочу я себе под нос, отхлебывая чай из чашки.
– Это уникальный снимок, – говорит он. – Пластинка разбилась, и эта фотография навсегда останется в единственном экземпляре.
Я опускаю чашку на блюдце. Немного бледно-коричневой жидкости пролилось, на блюдце илистое пятно.
– Иногда мне кажется, тебе доставляет удовольствие все это внимание, – тихо говорю я.
– Ты бы предпочла, чтобы моя выставка провалилась?
Я вскидываю глаза. Он смотрит холодно. Так странно – ощущать его отстраненность. Я отворачиваюсь.
– Нет.
– Милая, – шепчет он, тянется ко мне через стол рукой. – Ты мне не доверяешь? Тебе от этого будет одна сплошная польза. Даже Макбрайд, которого мне никогда не удается заинтересовать, уже знает о твоих работах.
– Но он их никогда не видел.
– Это не важно. Когда мы их выставим, он захочет их увидеть. Все захотят.
В апреле Стиглица приглашает с выставкой Пенсильванская академия изящных искусств. Он принимает приглашение при условии, что они включат в показ три мои работы. Он везет свое и мое искусство на поезде в Филадельфию. Пока его нет, я готовлю холсты: один, другой, третий, покрываю их белилами, слой за слоем, пока поверхность не становится гладкой и сверкающей, пока от нее не начинает исходить сияние плотной белизны – мерцающее, с молочным отливом. Я достаю краски, выдавливаю цвета на стеклянную палитру, идеально чистую, каждый цвет – отдельно от других, на безупречном расстоянии. Сажусь за мольберт, белизна холста вглядывается в меня так же, как я в нее. Я откладываю кисть и выхожу на прогулку.
Розенфельд приглашает нас на концерт Детройтского симфонического оркестра, а после концерта мы едем в ресторан на 57-й улице. Пока они один за другим поглощают шоколадные эклеры, Розенфельд бесконечно шутит – в своей особой, язвительно-уморительной манере – подтрунивая над новой женой Пола Стренда Бек.
– Ее отец был актером в маленьких театрах, – говорит он, взмахивая вилкой с налипшими на зубцы каплями ванильного крема. – Добился известности в качестве администратора ужасно успешного шоу Буффало Билла «Дикий Запад».
Мне удается подавить смешок.
– Я слышала, она была звездой баскетбола.
– Ноги у нее подходящие. Насколько мне известно, ее мать довольно долго пыталась выдать ее замуж.
– Правда?
– Да, между ними такие яростные скандалы, что мать хочет, чтобы она поскорее убралась из дома.
– Стренд без ума, – говорю я.
– Она красивая, – говорит Розенфельд. – И хочет чего-то более возвышенного и глубокого, чем работа секретарши.
– Она работает секретаршей?
– И я боюсь, что это идеальная партия – возможно, единственная партия при ее способностях.
Стиглиц качает головой, отрезая очередной внушительный кусок пирожного.
– Стренд показал ей твои работы, Джорджия.
– Да, точно! – подхватывает Розенфельд. – Он ведь приводил ее сюда, да? И она была так впечатлена картинами О’Кифф, которые увидела, что решила засучить рукава и сама заняться акварелью.
Он качает головой и бросает взгляд на Стиглица, который не замечает, что испачкал лицо шоколадом.
– У тебя тут боевая раскраска, – говорит ему Розенфельд. – Вот тут. Все, вытер. Почти не осталось.
– И что ты скажешь о ее искусстве, Толстяк? – спрашиваю я.
– Она довольно милая, хотя и слегка потаскушка.
– А ее искусство?
– Таланта – с комариную лапку, а может, и того меньше.
Я выковыриваю треугольные кусочки из кружка грейпфрута.
– Стренд ее фотографирует, портретная серия – печальная попытка сымитировать великий шедевр. – Розенфельд смотрит на меня.
– Что ж, тогда, ради бога, предупредите ее, чтобы она не позволяла Стренду устраивать показ этих снимков, выставляя