Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Александр приезжал ежедневно и сидел со мной долгими часами. Мы старались избегать щекотливых тем, и ни один из нас не показывал, с каким нетерпением ожидает результатов анализа, который мог бы стать приговором. Собственно говоря, я не так боялась смерти, как того, что происходило бы со мной до ее наступления: физической немощи, болей, которые мне трудно было бы вынести. Но первого я боялась больше, потому что мало знала о своем теле. Александр сказал, что для него важнее мои мозги. И по-моему, это был наиболее часто используемый мной орган. То, что я могла быть еще и женщиной, долгие годы не имело для меня никакого значения. А когда стало важным, наступил крах…
Мы обсуждали книгу, которую он как раз закончил писать. История последнего русского царя. Николай Второй интересовал его, прежде всего, как человек и как личность, выдвинутая историей на первые роли. Царь был идеальным семьянином, но на отца народов не тянул.
— Потому и был приговорен к смерти этим народом.
— Точнее, его убили большевики, если придерживаться исторических фактов, — поправил он меня.
Через неделю, проведенную у Ростовых, я вернулась в Париж — и сразу приступила к занятиям со студентами. Декан осведомился, чувствую ли я себя в силах продолжать занятия до конца своего контракта. Если нет, то университет мог бы пойти мне навстречу. Здоровье — прежде всего. Я ответила, что со мной уже все в порядке. Хотя сама не совсем была в этом уверена. Декан, кажется, тоже. Это читалось в его взгляде. Я прислушивалась к себе, ожидая какого-нибудь знака. Предупреждения… Впечатление было такое, что все пришло в норму. Разумеется, это должна была подтвердить биопсия. В календаре я заштриховала день, когда придут результаты анализа.
Теперь я спала в своей комнате. Эта физическая разъединенность плохо влияла на меня, потому что отдаляла не только от Александра, но и от себя тоже. Казалось, словно я теряла собственную кожу, а на ее месте отрастала новая, чужая…
В клинику я поехала до начала занятий в университете. Когда стала называть свое имя в окошечко регистратуры, где сидела медсестра, в первый момент не узнала свой голос. Девушка с высоко выщипанными бровями, что придавало выражению ее лица удивление, принялась искать мои анализы. Потом протянула мне четвертушку листа. Я прочитала запись на латинском языке: Endometrium hyperplasticum in stadio proliferationis cum endometritite focali. Endocervititis chronica. Насколько я понимала латинский, речи о раке там не шло. Зато была еще одна фраза по-французски: «Рекомендовано врачебное наблюдение». Рак не наблюдают. Рак вырезают, если еще не поздно, или прописывают обезболивающие. Но не наблюдают, это уж точно.
С этой бумажкой в руке я отправилась в кабинет профессора Муллена, он ждал меня. Предложил присесть.
— Я вам выпишу лекарства, которые вы будете принимать в течение трех месяцев, потом мы сделаем контрольную биопсию.
Я в ужасе смотрела на него.
— Через три месяца я уже буду в Варшаве.
— Значит, сделаете там.
Я почувствовала, как вся кровь разом отхлынула от лица.
— Господин профессор, ведь анализ не выявил рак…
— Да, но это первый шажок в плохом направлении.
Теперь я почти не вслушивалась в то, что он говорит. Согласно кивала головой, поддакивала, а хотела только одного: как можно скорее убраться отсюда. На воздух. На солнце. Приговор не был приведен в исполнение, а он мне тут толкует, что топор занесен. Три месяца — это ведь целая жизнь. Целая жизнь с Александром.
Я увидела его сидящим на скамейке перед клиникой. При виде меня он встал.
— Ты откуда здесь взялся?
Я покинула бар, где стало слишком людно. Теперь прямо напротив меня — циферблат. Могу следить не только за минутами, но и за секундами, которые отделяют меня от прощания с Парижем. Не так все должно было выглядеть. Мой отъезд отсюда все это время виделся мне не совсем ясно, но всегда означал расставание с Александром. Прощаясь с Парижем, я одновременно прощалась и с ним. А вот смелости в последний раз взглянуть ему в глаза мне не хватило. Так заканчивалась эта история — бегством главной героини…
Череда дней и ночей после Реймса… Александр был необычайно чуток по отношению ко мне, обнимал, прижимал к своей груди, но в этих жестах не было ничего от нашей прежней телесной близости. Возможно, то, как он вез меня в Париж, в этой запятнанной кровью одежде, сыграло свою роль… Возможно, он не мог этого забыть, или, может, нам навредило мое пребывание в доме Ростовых. Он навещал в нем больную. Теперь он, наверное, видел во мне лишь больного человека…
В середине ночи я внезапно проснулась и почувствовала, что со мной происходит что-то немыслимое, будто я отдаляюсь от своего тела, утрачиваю с ним контакт. Как будто я вновь заползала в свою старую скорлупу. Я так жаждала близости со своим любовником, мне хотелось снова ощущать его тепло, вдыхать его запах. И я поняла, что без этого погибну, превращусь обратно в то бесполое существо, которым была на протяжении многих лет.
Я встала с постели, впотьмах подошла к его двери и проскользнула к нему в комнату. Он принял меня в свои объятия.
— Думал, ты уже никогда ко мне не придешь, — услышала я его шепот.
В свете фонаря я видела его обнаженное тело: склоненный надо мной, он производил впечатление человека, который молится. Его лицо скрывалось в тени. Ощущая его пальцы на своей коже, я вся дрожала. Все во мне пробуждалось к жизни. И это касалось не только эротической сферы наших с ним отношений. Просто благодаря его близости я и вправду начинала жить, дышать, чувствовать.
Мне надо было как-то разобраться, ответить себе на вопрос: почему именно он? Разумеется, все можно было свалить на обстоятельства. Его подружка уехала, я была под рукой. Но это слишком простое объяснение. Чем больше я над этим размышляла, тем больше крепла во мне уверенность, что если двое таких людей, как мы с ним, встретились, значит, равнодушно пройти мимо друг дружки они не могли. Я много думала о Достоевском, не раз перечитывая его произведения, и пришла к определенному выводу. В его отношении к женщинам был своего рода изъян. Женщина была для него святыней (даже в проститутках он отыскивал эту святость), к которой мужчина не должен приближаться. Ибо мужчина мог лишь извалять ее в грязи. Поэтому он любил, страдал, но не смел приблизиться. Впрочем, не только к женщине, но и вообще к другому существу. Это другое существо было для него одним большим неизвестным и одновременно ловушкой. Бедный Достоевский. И мы, я и Александр, были такими же бедными людьми. Ущербность эмоциональной сферы в каждом из нас не позволяла тесно сблизиться с кем бы то ни было, но удвоение такого недостатка…
Несколько раз мне казалось, что в толпе пассажиров я вижу Гжегожа, своего зятя. Такая же фигура, волосы, собранные в хвост, и вечная джинсовая рубаха навыпуск. Ну конечно же это мне померещилось — что ему тут делать? Кроме того, у смахивающего на него пассажира были ухоженные, холеные руки, в то время как у Гжегожа — заскорузлые, с мозолями на ладонях от страховочных тросов, огрубевшие, в шрамах, с въевшейся грязью вокруг ногтей, которую уже не отмыть.