Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Хоть бы в капеллу, так и то в пору! — шептал растроганный Кальченко плохо понимавшему по-русски Лизарду.
Я, едва держась от усталости на ногах, заслушался пения и незаметно в мечтах перенесся из церкви опять в далекие страны, к себе на родину. Голоса доходили до меня все тише и тише, все вокруг как-то плавно завертелось, свечи мерцали темнее и темнее, пока наконец и совсем не потухли… Я упал в обморок. Стоявший очень близко от меня гроза корпуса, старший врач, крикун Горностаевский, один из первых подбежал ко мне и на своих могучих руках вынес из церкви. Несколько воспитанников суетливо помогали Горностаевскому и, воспользовавшись удобным случаем, выскочили вслед за больным товарищем.
Откинув в сторону свою обычную суровость, Горностаевский заботливо и почти нежно перенес меня в примыкавший к церкви лазарет и принялся приводить меня в чувство. В лазарете никак не ждали в этот день Горностаевского, и потому франт военный фельдшер Петухов не примочил по обыкновению квасом свои волосы, а завил роскошный кок, надел крахмальную сорочку и выпустил бронзовую цепочку.
Когда неожиданно появился Горностаевский со своей ношей, то ничего не подозревавшей Петухов подплясывал в приемной перед зеркалом, подпевая довольно громко: тра-ла-ла! тра-ла-ла!
При виде Горностаевского фельдшер на минуту остолбенел от ужаса и приготовился уже получить кару из рук обыкновенно свирепого доктора, проникнутого николаевскими традициями. Однако Горностаевский как будто не видел ни кока Петухова, ни смятых постелей в палатах, ни высунувшегося в открытое настежь окно больного; он весь был занят мною. Горностаевский уже давно заметил, как я на гуляньях ежедневно кого-то высматривал на улице. Предполагая, что кадет высматривает какого-нибудь запретного разносчика, он было налетел на меня, но, узнав причину любопытства, примолк и даже ласково меня потрепал за подбородок.
Вероятно, теперь Горностаевскому вспомнился этот случай, вспомнилось ему, быть может, и далекое детство, когда он также был с окраины, из Сибири, занесен от родных на чужбину с тем, чтобы никогда уже не увидеться с ними…
Неудержимой волной хлынуло забытое, и ему стало жалко и себя, и бедного мальчика. Когда я открыл глаза, то еле узнал нагнувшегося ко мне доктора, настолько непривычное выражение изменило Горностаевского. Доктор ласково ободрил меня, успокоил прибежавшего впопыхах моего брата и лишь при выходе из лазарета громыхнул на фельдшера, который неосторожно подвернулся ему на глаза.
Проспав часа два, я совсем оправился и хотел идти в роту, но меня не пустили.
Близость каникул и невозможность избавиться от экзаменов выгнали из лазарета всех «сомнительных» больных. Осталось очень немного: худосочный, тщедушный Кареев с зеленым зонтиком над красными глазами; грузин Пакнадзе с раздутой от золотухи шеей, порезанной в нескольких местах; здоровенный на вид школяр Лещина, запустивший себе собственноручно в ногу все лезвие перочинного ножа. В отдельной комнате, за ширмой, стонал и метался в жару бедный мальчик, Волнянский, вздумавший сейчас же после обеда заняться головоломными гимнастическими упражнениями, за что и поплатился заворотом кишок. Подле него дремлет сторож, отставной солдат. Родные трудно больного живут также далеко от корпусного города и не помышляют, конечно, о той опасности, которая угрожает их сыну. Лекарств подле него целая батарея, но нет заботливой, родной материнской руки…
По утрам ватага худосочных и золотушных воспитанников прибегала в лазарет пить какую-то невозможную бурду — настой весенних трав. Они вносили некоторое оживление в скучную атмосферу лазарета; с их уходом все погружалось в грустное настроение. Неприятно тикал маятник стенных часов в коридоре, Пакнадзе с Лещиной неутомимо играли в шашки; как тень скользил по комнатам восковой Кареев, и из комнаты Волпянского доносились жалобные стоны… А в саду так хорошо, так манит туда веселая весна! Из окон лазарета виден лишь маленький участок захолустного переулка, по которому изредка продребезжит извозчик. При каждом стуке экипажа я жадно бросался к окну, боясь пропустить приезд своих. Но ожидания были напрасны. Какая это мука! От окна я шел в дежурную комнату, где, развалясь на диване, отсиживал «лишки» фельдшер Петухов. Старший врач не пропустил отступления от формы одежды, нарядил бедного франта на несколько лишних дежурств и приказал немедленно, тут же, в лазарете, его остричь. Петухов с горечью высказывал мне свои жалобы на доктора, «мужлана», человека, по его мнению, не понимающего, что кавалеру неловко стричься под гребенку и носить некрахмаленную сорочку. Петухов имел всегда большой запас старых газет, которые он получал от своего пациента-приятеля парикмахера и любил читать вслух интересующимся политикой кадетам. Я очень благодарен Петухову за его газетные номера; они мне зачастую доставляли большое удовольствие, и ими я иногда стал зачитываться так же, как прежде «Жакерией» или «Черной Пантерой».
Вскоре после поступления в лазарет ко мне пришел брат. Он получил письмо, в котором говорилось о безнадежном состоянии отца, затем в конце, другим почерком, прибавлено, что он умер. Чувствуя себя единственным покровителем брата, нервно и без того уже расстроенного, он силился преодолеть свое горе и поддержать более слабого. Объявить сразу о тяжелой утрате ему казалось невозможным, и старший брат заговорил об усилившейся болезни отца. Узнал он это, по его уверениям, из только что полученного письма, которое будто бы затерял. Это обстоятельство сильно встревожило меня, усомнившегося в действительности потери драгоценного для нас пакета. Напрасно я упрашивал брата не скрывать от меня, а сказать правду. Тот успокаивал меня и просил не тревожиться. На другой день истина открылась. Брат, обливаясь слезами, объявил о смерти отца и желании матери видеть в тяжелую минуту детей подле себя. Четыре года разлуки с отцом и теперь, вместо ожидаемого свидания — смерть! Как в забытьи прошел для меня день получения печальной новости. К вечеру я глубоко заснул, и мне снился Кавказ, снился родной дом и плачущая мать. У меня сердце разрывалось от горя, и мне хотелось полететь к матери, и прильнуть к ней, и выплакать свою душу. Наутро пришел брат и заговорил о поездке домой. Тысячеверстная, тяжелая дорога в перекладной не пугала нас. Лишь бы отпустили в такую даль «без провожатого»…
Через неделю после получения письма о смерти отца к корпусному подъезду подкатила почтовая телега, братья-сироты торопливо уложили свои вещи и вскоре уже довольные, с улыбающимися лицами тряслись по городской мостовой. За городом мы перегнали еврейскую фуру, в которой сидело чуть не до дюжины кадет. На козлах, подле чахлого еврея-кучера, помещался грустный Наростовцев. Экзамена он не выдержал, после каникул мерещились тяжелые переэкзаменовки, а дома предстояли тяжелые объяснения с суровым отчимом, к которому он ехал в отпуск. Экипажи остановились. Кучер, воспользовавшись случаем, забегал с ведром и принялся поить лошадей.
Наростовцев не выдержал и начал жаловаться мне на придирки экзаменаторов, спрашивавших его «непройденное».
Вскоре подъехал к кадетской группе еще один экипаж, тарантас, в котором, среди массы свертков и коробок, сидел кадет Горский, перешедший в следующий класс первым. Отодвинувшиеся было на время душевного траура школьные интересы при виде соперника вдруг снова охватили меня. Ах, как бы мне хотелось в будущем учебном году отличиться и взять верх над товарищем.