Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мать и сестры, устав дожидаться возвращения своих мужчин, ели одни, без положенного благословения на вино. Когда отец и сын возвращались, еда была уже холодной, а за столом царило уныние. Поздняя трапеза вдвоем с отцом была безвкусной. Еда застревала в горле. Те же тоска и печаль слышались и в субботних песнопениях, которые отец не пел, а бормотал. Едва поев, он долго читал благословение после трапезы, потом брал книгу и ненадолго ложился, чтобы выполнить заповедь о субботнем отдыхе.
— Нисан, — говорил он, — возьми книгу и приляг. В субботу еврею следует поспать.
И Нисан его ненавидел. Он ненавидел его за мать, за сестер, за тоску, за постоянный плач и горестные вздохи. За испорченные праздники, за всю свою нищую мальчишескую жизнь. Он ненавидел и его книги, которые всегда говорят о страдании, в которых сплошные поучения и тоска. Его Тору, трудную, запутанную, из дебрей которой никак не выбраться. Его молитвы, которых так много, что их невозможно перечитать. Все это еврейство, которое давит, вяжет по рукам и ногам заповедями и добрыми делами и не дает ни минуты покоя. А больше всего он ненавидел Бога, отцовского Бога, грозного, безжалостного, мстительного, требующего, чтобы человек служил Ему, молился, постился, мучился, боялся, учил Тору и о себе даже не помышлял, все отдавал Ему. Сколько ни жертвуй, Ему все мало, Он все время недоволен и в гневе карает, сжигает и мучит…
Нисан знал, что именно из-за Бога и Его вечных требований у них в доме так бедно и мрачно. Из-за Него больна мать. Из-за Него сестренки босы, а сам он ходит в залатанном лапсердачке и дырявых башмаках. Из-за Него в доме нет радости, нет свободной минуты, а есть заботы, скорбь и печальные вздохи. И он ненавидел Бога, ненавидел даже больше, чем отца. От злости он переиначивал текст молитв, рвал бумагу в субботу[52], смотрел на крест церкви[53], ел молочное, не подождав положенных шести часов после употребления мясного, нарушал посты и читал еретические книжки в доме тряпичника Файвеле.
Тряпичник Файвеле жил на самом краю города, у полей. На его большом дворе были вырыты ямы, в которых сидели девушки, сортировавшие и чесавшие железными гребнями тряпье, которое то и дело подвозилось к ямам огромными тюками. Это тряпье, очищенное и выстиранное, Файвеле продавал бедным фабрикам, изготовлявшим из него плохие нитки. В то время как руки Файвеле всегда возились с тряпками, голова его была занята свободомыслием и просвещением. Низенький, быстрый, в засаленной шапчонке на пыльных кудрявых волосах, с блестящими глазами и веселыми гримасами на пыльном лице, с клочками ваты и обрывками ниток в кучерявой бороденке, окруженный тряпками, работницами, извозчиками, торговцами, он тем не менее всегда находил время на просветительство и, узнав, что где-то появилась новая еретическая книжка, готов был мчаться не одну версту, чтобы заполучить ее.
В его большой квартире, полной дочерей, разбросанных бумаг, векселей, постельного белья, вдоль всех обшарпанных стен стояли шкафы с книгами, которые он без устали покупал, тратя на них уйму денег. Книги валялись на всех столах, буфетах, комодах и полках. И его жена, богобоязненная еврейка, и его перезрелые дочери кидали эти книги, швыряли их, жгли, терпеть не могли, так же как и самого Файвеле, способного за книги заложить родных мать с отцом и любившего их больше, чем свой дом, жену и детей.
Но чем больше они расшвыривали книг, тем больше покупал их Файвеле. Посреди самых удачных сделок он оставлял своих людей и мчался куда-то, распаленный, запыленный, с клочками ваты в бороде, стоило только какому-нибудь грузчику сообщить, что появилась такая-то новая редкость, такая-то просветительская книжка. Руками, черными от тряпок, он гладил страницы еретических книг, и глаза на его пыльном лице сияли. Кроме того, у него всегда было время побежать на другой конец города и поспорить там с каким-нибудь хасидским пареньком, переубедить его, вытащить из молельни, заразить вольнодумством и тягой к просвещению.
По вечерам, по субботам, в еврейские и нееврейские праздники, даже в будни у него сидели хасидские парни и украдкой читали недозволенные книги. Он шел от синагоги к синагоге, от молельни к молельне, находил этих парней и убеждал, разъяснял, сыпал цитатами из святых книг и просветительских книжек, которые соседствовали в его кудрявой голове, под засаленной шапчонкой. Он приводил парней домой, давал им деньги, еду и ночлег, снимал с себя последнюю рубаху, лишь бы настроить их против Бога, сделать еретиками.
Он не мог спокойно находиться у себя во дворе рядом с тряпками. Он поминутно забегал в дом, чтобы взглянуть на своих подопечных, которые сидели, углубившись в вольнодумное и просветительское чтение.
— Читаешь? Изучаешь? — переспрашивал он с наслаждением. — Хорошо, отлично…
В восторге он звал жену или дочерей, чтобы они подали парню стакан чаю с закуской. Ни жена, ни дочери не торопились выполнять распоряжения Файвеле. Тогда он сам шел на кухню, приносил чаю и хлеба с гусиным салом и с радостью подавал своим парням. Он смотрел на них, как богобоязненные еврейки смотрят на пришедшего к ним поесть бедного ешиботника[54], застав его за изучением Торы.
Не раз он сам усаживался с ними за стол и читал особо сложные книги, разъяснял им философские произведения, системы. Он делал это с сияющими глазами, с мелодией, подходящей к изучению Геморы, задумчиво почесывая бороденку, вечно полную ваты, ниток и пыли. Он излагал парням еретические идеи с пылом синагогального проповедника. По субботам комнаты его дома заполняли молодые люди в шелковых лапсердаках, бархатных шапочках и ермолках. Они сидели за большим столом, ели чолнт[55], пили один субботний чай, потому что ни жена, ни дочери Файвеле не желали готовить по субботам. Во главе стола сидел Файвеле в засаленном сюртуке, поглаживал бороденку, сверкал глазами, морщил лицо и учил, произносил речи, говорил о философии и математике, истории и астрономии, географии и библейской критике.
Он растолковывал сложные места из Библии, разъяснял Гемору, смеялся над религией, агитировал за просвещение, образование и труд.
— Только просвещение, образование и труд, дети, — снова и снова повторял он.
Если ему удавалось заполучить нового человека, он ликовал. Все завитки его бороды излучали радость. Задернув занавески, заперев двери перед собственной женой, которой он побаивался, Файвеле закуривал после субботнего чолнта сигару и раздавал папиросы присутствующим.
Не все сразу согласились курить по субботам. Некоторые еще колебались, но были и такие, кто закуривал с радостью и даже выпускал табачный дым из ноздрей прямо на субботние подсвечники. Каждая морщинка на волосатом лице Файвеле свидетельствовала, что, глядя на курящих, он счастлив. В них он был уверен, их он спас и теперь они принадлежали ему.