Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Когда погибла дурочка Лупа, он впервые почувствовал, что в жизни происходит что-то не то, не так. Жена защищала Ипполита, говорила, что он не убивал дурочку, и как только он, Илья Ильич, мог такое подумать о своем сыне, и ей вторила ее дочь, они вдвоем защищали парня, а тот только ухмылялся, поглядывая на отца исподлобья, и точно так же он ухмылялся, глядя на отца исподлобья, когда Илья Ильич застукал его в кустах, рядом с трупами жены и ее дочери, у которых были перегрызены глотки. И на суде ухмылялся, нагло, без тени смущения то и дело меняя свои показания, подзуживаемый адвокатом, который говорил, что нет стопроцентной уверенности в том, что это именно Ипполит Абаринов изнасиловал эту женщину и эту девочку, а потом перегрыз им глотки, свидетелей ведь не было, а группа крови у Ипполита такая же, как у его отца, как у множества других мужчин в округе, а вдобавок он несовершеннолетний, и в конце концов суд дал парню десять лет, и вот тогда Илья Ильич сжег иконы, потому что не было никакого порядка и никого, кто следил бы за этим порядком, нет никакого последнего, невидимого и всемогущего, и наказание не часть преступления, а есть только эта тучная баба в судейской мантии, страдающая запорами…
Десять лет он ждал, когда сын вернется из тюрьмы, и когда Ипполит переступил порог дома, Илья Ильич молча накормил его, напоил, отнес упившегося до полусмерти сына в сарай, надел на него цепь, поставил рядом миску с вареной картошкой и кружку с водой, запер дверь на висячий замок, а на следующий день сказал, что из этой тюрьмы Ипполит не выйдет никогда. Умрет тут, в этом сарае, среди куч собственного говна, и отец зароет его на помойке, под отбросами, чтобы и памяти о нем не осталось, об Ипполите Абаринове, убийце.
– Когда-нибудь я убью тебя, – сказал Ипполит. – Вот увидишь.
Но отец не обратил внимания на его пустую похвальбу. Зло было надежно заперто.
Илья Ильич объезжал свой участок, ухаживал за скотиной, возделывал огород, ловил рыбу и гнал самогон. Он не вспоминал о своих женах: их смерть была наказанием свыше. Если возникала потребность в женщине, он отправлялся в Даево или Римское, где этого добра было навалом. Он ни к кому не прилеплялся сердцем, заперев его, посадив на цепь, как посадил на цепь сына. Все должно быть по-честному. Наказание не является частью преступления, но только не на хуторе, где живет и правит Илья Абаринов. Он занял круговую оборону. Он держал ружье наготове. Его дом был последней крепостью на этой земле. Никто, конечно, и слыхом не слыхал об этом хуторе, затерянном среди лесов и болот, об этом нелепом старике, готовом в любую минуту вступить в бой, а если бы услыхали, наверное, померли бы от смеха. Но ему было плевать. Он держал зло на цепи, не верил в Бога и не подпускал к своему сердцу никого, особенно женщин.
Что ж, он ослабил бдительность. Крепостная стена дала трещину. И произошло это в те дни, когда она металась в бреду на постели, звала маму, плакала во сне, когда он укачивал ее, мыча без слов «Серого волчка», а она прижималась к нему горячим детским телом, обхватив его шею руками, и была беспомощна. Вот тогда это и произошло. Вот тогда и надо было завернуть ее в мешковину, спустить в прорубь и забыть. Порубить топором на куски и скормить свиньям. Отдать зверю, сидящему на цепи, и сжечь обоих в сарае. Но ему и в голову это не пришло. Вот в чем его ошибка: ему и в голову это не пришло.
Он дрогнул. Он подпустил ее к своему сердцу на опасное расстояние. Он, конечно, по-прежнему не верил в то, что Бог – это любовь, он давно привык к тому, что все сводится к нему, Илье Абаринову, все – и добро, и зло, и любовь, и ненависть. Но в те минуты, когда она прижималась к нему горячим своим детским телом, он вдруг подумал: может быть. Может быть, свет не погас. Может быть, еще что-то осталось, какие-то угольки под пеплом. Может быть, этот непомерный груз – добро, зло, любовь, ненависть – можно разделить на двоих, может быть, душа бессмертна, может быть, свет жив…
Вот это «может быть» его и сгубило. Он дал слабину, и наказание последовало незамедлительно. Он наказан за «может быть». Возможно, Бог зачтет ему это «может быть», но дьявол-то возьмет верх. Как всегда. Дьявол всегда побеждает, пользуясь слабостью Господина Может Быть.
Что ж, ему остается выпрямиться и ждать, и он выпрямился и стал ждать, последний защитник крепости, старый, обоссавшийся, больной, ни на что не надеющийся, ни во что не верящий, невозмутимый, готовый к забвению, стал ждать, когда огонь сначала разгонит тьму, а потом сожрет и испепелит старого дурака, Господина Может Быть, допустившего ошибку, и вдруг старик с изумлением понял, что ничуть не жалеет об этой ошибке, не жалеет о том, что она привела к тому, что он сидит тут, обоссавшийся и больной, прибитый гвоздями к столу, и ждет смерти, потому что те минуты, когда она прижималась к нему своим детским горячим телом, обнимая его руками за шею, и были правдой, а все остальное ложью, все было ложью – и ее похоть, и эти гвозди, и огонь, уже прорвавшийся в комнату и подбиравшийся к босым ногам, понял, что его ошибка и была смыслом и центром жизни, что его ошибка и была Богом, а все остальное – неправдой, и эта властительная мысль захватила его целиком, захватила с такой силой, что старик даже не заметил смерти…
Когда сердце жены перестало биться, Андрей Семенович Хохлов поцеловал ее сначала в правый глаз, потом в левый, потом снова в левый, вышел из палаты и попросил врачей и медсестер хотя бы десять-пятнадцать минут не беспокоить Лидию Петровну:
– Дайте ей побыть одной, она всю жизнь об этом мечтала, но не получалось. Это не против правил?
В строгом сером костюме-тройке, застегнутом на все пуговицы, невозмутимый, с благожелательной улыбкой на гладко выбритом лице, он казался воплощением спокойствия и здравомыслия.
Заведующая онкологическим отделением – крупная дама с седым ежиком на голове и ярко-красными клипсами до плеч – внимательно посмотрела на него и кивнула:
– Хорошо.
Хохлов поблагодарил, сел в машину и уехал домой, где его ждали сыновья и дочь. Ужин прошел в молчании. Когда старший сын спросил, надо ли приглашать на похороны оркестр, Андрей Семенович сказал:
– Нет, слишком шумно.
После ужина дочь заговорила о том, что отцу в такой день негоже оставаться одному, но Андрей Семенович сказал, что именно сегодня нуждается в одиночестве.
Проводив детей, он заперся в спальне, достал из обувной коробки толстую тетрадь и принялся рвать и жечь бумагу. Ему не хотелось, чтобы сыновья и дочь узнали о том, что у их матери был любовник. Он был всегда откровенен с детьми, но было в жизни что-то, о чем стыдно говорить вслух, и он об этом не говорил. Не стал говорить и на этот раз.
Лидия Петровна, женщина эмоциональная да вдобавок учительница русского языка и литературы, до самой смерти сочинявшая стихи, называла мужа «благородным воплощением нормы», той нормы, которая требует от человека твердости, стойкости, а подчас даже бесстрашия, той нормы, которая – и только она – позволяет человеку отличать добро от зла.
Андрей Семенович считал свою работу в военной прокуратуре такой же рутинной, как у сантехника, починяющего унитазы, или у Бога, заставляющего солнце вставать на востоке.