Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Сто разов про одно и то ж! Да сбегай за сарай поссы ты на то своё слово! — вшёпот выругался Головок на ухо Володьше и сплюнул, растоптал плевок. — Вот твоё словушко и весь ему сказ! Вся красная ему цена! Растоптать даже нечего. Уж лучше б меня лихоманка стукнула тогда!
— И я просил Бога, лучше меня, не её. А шо я могу тут соделать? Не бьёт меня, бьёт её. А к кому по молодости не может така беда натолкаться? А свенчали — теперь дело свято, возвратки нема.
— Эко лихостно… эко жалобливо со́дит! — насупленно обрезал Головок. — Не кукарекай допрежь время! Вот ещё с глазу на глаз потолкую с невестушкой, там и скажу свою решенью.
Головок помягчел после разговора с Полей. Он понял, что выскочил конфуз у неё с перепугу, с растерянности. Однако во зло Володьше он горел убедить себя, что она и в самом деле полоумка. Он долго судил да рядил с нею о многих сторонах жизни — во всём Поля выказала завидный природный ум. Это повергло старика в восторг.
«Умом девонька не надорвались, талант варит! Вот только я чуток не выпал из рассудку. А ну грохни я по злой дурости разженитьбу, что стало б с Полюшкой? Какая неслава накрыла б и её, и родителей, и Никишку, и меня самого? И слепому ж видно, что тут обое рябое.[31] Бачили ж очи, шо купувалы. А теперь ешьте, хочь повылазьте! Панаскам сам венцедатель велел ухваливатъ дочуру. Им надобно сбыть товар, лежал без почину.[32] Но ежли ты такой разумник, чего ж полез именно в Панасковом лесе искать палку? И не с тесна ль умка какой усадил поклад? Дом целай мог бы месяц кормить на тот поклад… Не может всё то быть неправедным. Не мог я сглупа так несокрушимо сесть в лужу. Тут впросте распоясался господин Случай. Самый раз дать этому господину расчётишко. По ше-ям! По шеям его да руки и вымыть!»
И старчик утолкал свою дуристику на самое донышко в себе. Прямота, искренность, жертвенность — всё то, что стареник ещё не растерял и теперь до изживу своего дня убережёт, враз полыхнуло из него, ударился он просить прощения у Поли, у Никиты, у Владимира Арсеньевича, у всех, кому подранил душу праховидной напрасниной, и — знай царского племянничка![33] — щедро отломил на свадьбу полцарства своего. На Покрова гулял весь сбродный молебен.
Иэха, батюшка Покров, покрой землю снежком, а меня, молоду, муженьком!
После богатой, бесшабашно-обильной недельной свадьбы с катаниями на тройках с бубенцами отгорело лет восемь.
О, велик врачеватель время. Оно примирило, присмирило всех и вся. Про казус на венчанье ни один Ероша уже нигде и ни при каком случае не поминал. Было другого в достатке, заслонили беды последней поры..
Разлился в плечах Никита, новой силой напитались и без того крепкие хлопотливые руки. В аккуратной работе, в обстоятельной манере разговаривать, вести дело со старшими проступали умная мужицкая хватка, сноровка делать всё ладно, делать всё ловко. Округлые в прошлом черты красивого Полина лица заострились, стали какие-то выжидательно-виноватые. Казалось, она ждала чего-то такого, чего смертельно боялась. Поубавилось восторга в голосе, некогда звеневшем чистым, журавлиным звоночком над вешним полем. Всё реже слышали её привялый голос. Время споловинило блеск в некогда лучисто-озорных весёлых глазах. Задорная походка скачнулась на озадаченно-медлительную, потускнела. Из неё ушло что-то такое, что делало её непосредственной, живой, приманчивой.
Но горячей всего Володьшу подпекало то, что Поля была холодновата к Никише. Это заметили и его старики.
Как-то приезжает Володьша в гости в Криушу, а сватья Надежда Мироновна и зажалуйся:
— Ой, сват, чтой-то худое с Полюшкой деется. Пока я с нею в хате одна, она весёлая, вся радостью пыхкает. Прядём и песни граем, ино она грубку[34] размалюе цветками, и разговоры-переговоры у нас без краю льются. А Никиша на порог — замолкает. Не то что с ним — со мной слова при нём не подаст! Полсловечка не выжмешь!
— Надо, Мироновна, её полечити. Я знаю как.
И поехал Володьша в Старую Криушу к бабке Ревихе. Стала бабка наговаривать на сахар и запечалилась: «Да как же она будет с ним в ладу жить, если на дорогу перед ихним свадебным поездом, когда ехали из Собацкого в Новую Криушу, хлюпнули мёртвой воды, в которой купали покойника?»
Поили Полю компотом с наговоренным сахаром, кормили наговоренными пампушками… Не помогло.
В другой раз Ревиха наговорила на рыбу:
— Cпрашивает Павел Петра: «Где ты слышал голос осетра? Рыба не говорит, не кусается, не кричит, не взъедается». Отвечает святой Пётр: «Рыба не кричит, рыба, Павел, молчит». Так бы в семье раба Никития в гневе не кричали, а любили и мирились на каждый год и на каждый час, и на полчаса, и на минуту, и во веки веков. Аминь.
Кормили Полю и наговоренной рыбой, но остуда между молодыми не уходила.
И стала Поля ещё забывать. Вот придёт в ту же лавку. Смотрит на товары, знает, шла за чем-то, но за чем именно не вспомнит. Бредёт назад спросить. К свёкру она не подходила, не смела, хотя и расположен он к ней был грех жаловаться. Обычно шла к Никише. Уже тот бежал к отцу разведать в деланной наивности, а куда это и за чем угнали Полю. Никиша передавал что нужно. Крадучись от свёкорка, снова тащилась она в ту злополучную лавку.
На первые глаза, жилось Поле в доме свёкра хорошо. Её любили, почитали, ей первый кусок, ей первый тост за праздничным застольем, ей первая честь в доме во всём. Но вместе с тем она читала укор на лицах и Никиты, и его стариков.
Как-то в шутку не в шутку свёкор и скажи, что же это-де, невестонька, заждались мы внучика, не пора ль усчастливить старого валенка? Без подсказок она знала, чего от неё ждали, и невидные, потайные слёзы её лились и на золото.
Рожала Поля каждый год. Каждый год на погосте становилось одним её холмиком больше. Уже шесть верб-пало-чек посадила на могилках. Вербочки укрепились, уже лопотали на ветру торопливо, взахлёб, и не могла Поля разобрать, что они такое шумели ей в ответ. А спрашивала она об одном, долго ли быть ей лишь вербной матерью. (Так называли тех, у кого часто умирали дети, кто много сажал верб.) С поклоном на ветру вербочки отвечали что-то своё