Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Когда она вернулась в 1947 году после десяти лет лагерей, не было ни реабилитации, ни даже помилования, просто отбыла свой срок и вернулась. В столичных и больших городах жить ей не разрешалось, и тетя Сильвия с большим трудом устроила ее в Кировакане кассиршей в какой-то артели. А мы жили в Тбилиси, и я был студентом университета. К тому времени я уже кое-что начал понимать, какой-то робкий анализ событий совершался в моей затуманенной голове, и возникали горькие вопросы: «За что?», «Почему?», «Ради чего?»…
Тетя Сильвия была постоянно настороже: такое уж было время. Она заглядывала в мои глаза, вслушивалась в мои интонации, они ее тревожили. И она, как бы отвечая на мои немые вопросы, время от времени восклицала:
— Какая мама все-таки счастливая! Не правда ли? Вот вернулась, жива-здорова. И мы снова вместе, — и вглядывалась в меня очень пристально.
— Ну конечно, — говорил я бодро, чтобы не волновать тетю Сильвию. Теперь все хорошо. Мама живет как все, работает, пишет письма, можно к ней съездить…
Но тетю Сильвию мои слова не успокаивали. Что-то ей в них чудилось опасное.
Она подхватывала мои бодрые слова тем решительнее, чем они были бодрее, и говорила громче обычного:
— А что? Разве не так? Как она мучилась в лагере, арестантка! А теперь свободная женщина, даже деньги тебе присылает… Разве не так?..
Или восклицала:
— Что бы мы делали без Сталина? Как бы жили? — и внимательно вглядывалась в меня.
— Так бы и жили, — срывалось у меня, — а может, и не хуже.
— А война? — еще повышала она голос. — Какую войну вынесли! Ты разве этого не понимаешь? Ты что, все забыл?..
— Не забыл, — говорил я, чтобы не волновать ее.
— Карточки отменили…
Карточки продуктовые действительно были отменены.
— Цены понизили…
И цены медленно двигались к довоенным…
— …и вот мама на свободе!
— Ну конечно, конечно, — сдавался я. — Разве я спорю?
— Ну вот, — успокаивалась она, — а то брякнешь где-нибудь такое, — и растерянно улыбалась.
И вот мама трудилась кассиршей и как-то умудрялась выкраивать мне маленькие суммы из своей зарплаты. Мы переписывались. Все как будто снова вставало на свои места, и не было смысла роптать, и стоило преклониться перед яростной мудростью тети Сильвии. Мы быстро привыкали к печалям и все умели объяснять, и, если случался маленький, пусть даже совсем ничтожный праздник, даже не праздник, а легкое послабление, раздували его до несусветных размеров, радуясь и ликуя.
Так вот и ликовали, когда она вернулась, когда удалось устроить ее в артель, когда повезло ей снять угол в домике на окраине — у хозяина, не испугавшегося появления в его мирном, благополучном доме этой пропыленной, прожаренной в карагандинских просторах женщины с потускневшими зрачками. Да, радовались. Вот ведь как устроен человек! Понапрасну не восклицали, не задавали проклятых вопросов: «За что?», «Почему?», «Во имя чего?». Так, будто бы все было уже известно, все было всем ясно и не хотелось омрачать праздник.
Правда, иногда эти вопросы все же вырывались наружу. Мы, конечно, произносили их шепотом, как бы между прочим, как бы не придавая им значения, и отвечали на них суетливо, полунамеками, в которых сами лишь и могли разобраться. Но иногда шепот надоедал. Тогда тетя Сильвия говорила:
— А что делать, мой дорогой? Если у государства много врагов, как-то ведь надо защищаться…
Но это не могло относиться к маме, и она тут же говорила:
— Ну, с мамой произошла ошибка, конечно, — и всматривалась в меня. — Когда-нибудь, мой дорогой, все это выяснится.
— Я не сомневаюсь, — отвечал я с грустью. Она кусала губы и вдохновенно произносила:
— Если бы ты был на их месте… — и кивала на потолок.
«Их место» мне не грозило: я твердо был на своем.
И теперь ее арестовали снова. Пришли, как всегда, ночью. Перерыли комнату, угол, который она снимала.
— Нашли что-нибудь? — усмехнулся я.
— Эээ, ничего не нашли, — сказал ее хозяин, снова роняя пепел.
— Если ничего, значит, все в порядке, — сказал я.
— А что могли найти?! — вскричала тетя Сильвия. — Что у нее было, кроме старого белья?
— Ничего не было, — подтвердил хозяин. — Я сидел рядом, а она собиралась. Они искали. Перерыли ее постель, чемодан, а что могли найти?
— Она плакала? — спросил я шепотом.
— Почему она должна была плакать? — крикнула тетя Сильвия. — Что она, виноватая?
— Нет, не плакала, — сказал он, — извинялась передо мной, бедная. А что я? Как будто я не понимаю. Я все понимаю.
— У меня большие связи, — сказала тетя Сильвия, утирая слезы, — они еще не представляют, что я могу. — Лицо ее уже пылало вдохновением. Хозяин маминого угла смотрел на нее с изумленной надеждой. — У меня такие связи!.. — сказала она. — Им не поздоровится… — и посмотрела на меня победно.
Он сидел, и кивал, и сыпал пепел. Потом он ушел. Как-то боком выскользнул в дверь. Стояла ночь. Сыпал монотонный дождь. «Что она может сделать?» — подумал я.
— Ты не расстраивайся, не вешай носа, — сказала она, — я свою сестру в обиду не дам… Я им еще покажу!.. Второй раз… неизвестно за что… где… сколько можно!
Я-то знал, что она ничего не может. Не было никаких связей, я знал. Да и кто тогда мог? И все-таки ее горячая убежденность как-то успокаивала. А что, если есть? Есть что-то там, кто-то там, неведомый мне, или, например, жене большого человека одно слово — и все изменится, и мы еще посмеемся… А если нет, думал я, значит, снова тюрьма? И допросы, и лагерь, и унижение, и карагандинские пески…
Я был студентом четвертого курса. Я знал, что меня терпят и чей-то глаз с небесной поволокой посматривает за мной. Я все время затылком ощущал чье-то упрямое присутствие. Будущее мое было туманно, несмотря на красивые лозунги и возвышенные слова о величии человека… Да, кто-то, может быть, и был велик и прекрасен, но мне лично не улыбалось ничего.
Ах, я ошибся, утверждая, что у нее нет связей, ошибся!
И вот как это произошло.
Она начала куда-то исчезать. Какие-то глухие телефонные переговоры будоражили наш дом. Назначались свидания с кем-то где-то, и казалось, весь город захвачен этим происшествием, и все прохожие поглядывают на меня — кто с осуждением, кто с сочувствием, то подозрительно, то печально. Вдобавок ко всему — поздняя осень с дождями и пронзительным ветром. Где мама? В тюрьме? В вагоне ли с зарешеченными окнами?
На красивом лице тети Сильвии не отражалось ничего, кроме упрямой сосредоточенности. Неотвратимости судьбы она противопоставляла непреклонность, и веру, и женскую хитрость… И телефонную трубку обволакивали лукавство, мольбы, дружеские интонации, и между всем этим не было границ. Все перемешивалось, переливалось одно в другое. Меня захватывала эта таинственная мелодия. Это была школа нашей жизни, способ существования… «Вы же ее знаете…», или «Конечно, конечно, вы правы…», или «Вы мне не верите?..», или «Я понимаю вас, я согласна, но все же, но все же…»