Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В потрясении она таскала свой чемодан туда-сюда по Шестой авеню, даже к Карнеги-Холлу, где задержалась на тротуаре в смелой надежде, что, может быть, в конце концов прослушивание все-таки было назначено. Всю ночь она провела в метаниях с одной темной и опасной улицы на другую, потихоньку бросая вещи, пока не остался только мишка. К утру следующего дня она проголодалась и измучилась, к утру третьего дня отчаялась и пришла в ужас. К вечеру третьего дня она получила сорок долларов за то, о чем потом никогда не хотела говорить или вспоминать. К вечеру четвертого дня от сорока долларов осталось ровно столько, чтобы поужинать – бутылкой крем-соды и упаковкой снотворного, которое продавалось без рецепта. Когда Энджи проснулась, голова ее гудела от боли, а живот скручивало оттого, что из него выкачивали содержимое, и она уже не была уверена, четвертый это день или пятый. Она лежала в нищенской палате окружной больницы, которую другой человек мог бы со всем основанием счесть камерой ужасов. Но в постели, с крышей над головой, с пищей на подносе, которую, по самым низким стандартам, можно было счесть почти съедобной, она была так же счастлива, как была бы в любом другом месте, раз уж единственная оставленная ей возможность была – жить.
В общем, она была вполне довольна своим пребыванием там, пока медсестра не сказала, что больница пыталась известить ее родителей о ее пребывании здесь. Пожалуйста, только не сообщайте отцу, взмолилась Энджи. Она не могла до конца объяснить непреодолимый гнет отцовского порицания, невыносимость его разочарования. Он же повесит на моей двери табличку со словом БЕЗНАДЕЖНАЯ, пыталась объяснить она. У врачей, медсестер и больничной администрации это вызвало скорее недоумение, чем сочувствие. Вы не понимаете, закричала Энджи наконец, когда все ее мольбы остались неуслышанными, он же дал мне имя в честь ядерной катастрофы. В следующий свой приход они обнаружили, что ее постель пуста. За исключением плюшевого мишки, она бросила там все, что оставалось от прежней Саки. К концу первой недели в Нью-Йорке она полностью стала Энджи, которая пошла по всем стрип-клубам на Таймс-сквер, где владельцы с первого взгляда видели, что танцовщица она никудышная, но что это не имеет никакого значения, и не задавали лишних вопросов насчет того, сколько ей лет на самом деле.
Она пошла работать в одно заведение на углу Сорок шестой и Бродвея, где владелец согласился дать ей аванс в сотню баксов, а одна из тамошних танцовщиц, представлявшаяся как Максси Мараскино, на время приютила ее. Максси, возраст которой отирался то ли по одну, то ли по другую сторону тридцатилетнего барьера, была блондинкой, смахивающей на Бардо, и кроме этой работы еще пела в панк-клубе в даунтауне. Ночью на квартире у Максси на углу Второй стрит и Второй авеню, известной в панковской тусовке как Логово Разврата, где в углу всегда кто-нибудь лежал в отрубе, Энджи спала на кушетке, а Максси объясняла ей ситуацию: вот как обстоят дела. Клуб тебе не платит, ты платишь клубу – проценты с твоих чаевых за высокую честь раздеваться там. Не все мужики ходят в стрип-клубы, продолжала Максси, но тот же голод, что толкает туда некоторых, живет во всех. Одни подавляют его, другие боятся его, третьи стыдятся его, четвертые считают, что переросли его или утончили, но у всех них он есть. Бывают уроды, столь не способные на общение с женщиной, что питают чисто гинекологический интерес к маленькому кусочку кожи у тебя между ног. Эти слишком жалки, чтобы думать о них, – это как беспокоиться о том, что, пока ты раздеваешься, за тобой наблюдает мошка. Одни – горлопаны – приходят убедить себя, что существуют, другие – тихони – убедить себя, что не существуют. Есть туристы, для которых вся жизнь – путешествие. Есть еще твой хлеб насущный, одержимые романтики – такой начинает приходить, только чтобы взглянуть на тебя. Это – самый главный твой шанс и главная твоя проблема, потому что он почему-то вбил себе в голову, что собирается тебя трахнуть, или спасти тебя, или, может быть, даже жениться на тебе, но если ты выйдешь за него, вы оба ни на минуту не сможете забыть, чем ты зарабатывала на жизнь.
Стрип-клубы строятся на том, продолжала Максси, – что делается вид, будто все под контролем у клиента, в то время как любому видно, что он – единственное действующее лицо, у которого нет контроля ни над чем. Любой олух с парой извилин в голове поймет, что никогда и пальцем до тебя не дотронется, не говоря уж о других частях тела. Он никогда не узнает твоего имени, никогда не будет иметь с тобой дела, кроме того, что отдавать тебе свои деньги – снова, снова и снова. Ты в огнях прожекторов, и он думает, что ты разоблачена; он сидит в темноте и думает, что он – «в домике». Но он не «в домике», он мертвец, а ты не разоблаченная, а живая.
Через месяц Максси сообщила Энджи о фотосъемке для одного журнала, которая привела к другим съемкам, которые привели к киносъемке, и тогда Энджи третий раз в жизни занималась сексом – факт, который она скрывала так же тщательно, как дату своего рождения. Соблазн сниматься в таких фильмах был безошибочен и почти непреодолим – все происходящее перед камерой могло показаться чуть ли не оправданным из-за романтического ореола самого процесса, даже если это был романтический ореол самого похабного свойства. Более того, съемки давали Энджи шанс создать себя как личность, осязаемую и достижимую в том смысле, что, в беде и в радости, эта личность оставалась ее и больше ничьей. Когда в фильме ее трахали несколько мужчин, она не говорила себе, или своему отцу, или кому-либо еще «стыд», как отец учил ее объявлять – «провал», сводя все чувства к сокрушенной эмоциональной монограмме. Скорее, в эти моменты ее бесстыдство так разрушало последние намеки на стыд, что она пребывала чуть ли не в эйфории. Стыд был не просто чужеродным понятием, он находился за пределами психофизических законов той вселенной, в которой она жила.
Энджи с самого начала стало ясно, что нужно сделать выбор. Многие девушки в этих фильмах были начинающими актрисами с надеждой рано или поздно найти честную работу, но, как сказала одна из них Энджи во время второй же съемки: «Нельзя заниматься и тем, и другим – вот этим – она махнула рукой в сторону стоявшей рядом кровати, – и честным делом. Или одно, или другое». И на какое-то время Энджи влилась в племя актрис, режиссеров и операторов, выехав от Максси и живя то у одной, то у другой из девушек. Хотя она не была особо заинтересована в том, чтобы стать актрисой, ей в то же время казалось, что нельзя одновременно жить и в мире стыда, и в мире бесстыдства, либо одно, либо другое, и она, вполне возможно, выбрала бы мир бесстыдства, если бы после того, как ее кинокарьера включала уже съемки в пяти фильмах, кто-то не проявил излишнего любопытства насчет ее возраста. Когда выяснилось, что ей едва исполнилось семнадцать, кинопрокатчику пришлось изъять фильмы с ее участием из обращения, и он был так разъярен – и к тому же имел достаточные связи в преступном мире, – что Максси Мараскино настоятельно порекомендовала Энджи временно лечь на дно.
Энджи нашла работу эскорт-девушки в какой-то конторе, занимавшейся подобного рода услугами, и выехала из Логова Разврата, сняв себе квартиру на углу Семьдесят четвертой стрит и Третьей авеню. В тот день, когда она пришла к Максси, чтобы наконец забрать те немногие пожитки, которые там у нее оставались, Максси не было дома и квартира была пуста – ни рок-звезд, ни их прихвостней, ни валяющихся на полу наркоманов, ни малейших признаков какой-либо жизни вообще, – за исключением задней спальни, где несколько раз ночевала сама Энджи. Теперь на двери были написаны черным маркером вроде того, которым пользовался ее отец, такие слова: ЗДЕСЬ ЖИЛЕЦ. За дверью послышался какой-то звук, как эхо отдаленного глухого рева. Энджи подошла к двери и постояла там, прижав ухо, а потом подала голос. Ей показалось, что внутри кто-то движется, и, возможно, кто-то откликнулся, хотя она и не была уверена, и потому позвала снова: