Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Иринино описание «усталой красоты»[190] матери объясняет мгновенно возникшее влечение Бориса к Ольге. «Это не была красота блестящей победительницы, – говорила Ирина, – это была почти что красота побежденной жертвы. Это была красота страдания. Когда Б. Л. взглянул в ее прекрасные голубые глаза, он в них, наверное, смог многое прочитать…» Впервые увидев Лару, Юрий Живаго мгновенно очарован: «Это было то самое,[191] о чем они так горячо год продолдонили с Мишей и Тоней под ничего не значащим именем пошлости, то пугающее и притягивающее, с чем они так легко справлялись на безопасном расстоянии на словах, и вот эта сила находилась перед Юриными глазами, досконально вещественная и смутная и снящаяся, безжалостно разрушительная и жалующаяся и зовущая на помощь, и куда девалась их детская философия и что теперь Юре делать?»
После чтения в доме Марии Юдиной Борис, провожая Ольгу домой, сказал ей, что свеча, увиденная снаружи, с холода, оставившая след своего дыхания на заиндевевшем стекле, станет важным символом в его поэзии. И теперь было это окно, светящееся в ночи, как знамение грядущего. Борис, по собственному его признанию Ольге, чувствовал совершенно то же самое, что и юный Живаго; за этим окном с его свечой была жизнь, которая непременно свяжется в будущем с его собственной жизнью, хотя пока она лишь манит. Но у него возникло живейшее чувство, что Ольга станет его судьбой.
По мере продвижения работы над «Доктором Живаго» Пастернак продолжал читать отрывки из черновика небольшим компаниям слушателей на разных квартирах в Москве и в Переделкине, прислушиваясь к замечаниям гостей, которые не раз побуждали его вносить правки в текст. На чтении в мае 1947 года[192] среди слушателей был Генрих Нейгауз, с которым Борис снова сдружился. Прежде чем начать чтение перед группой избранных, в которую входила и внучка Льва Толстого, Борис обнял и крепко поцеловал Генриха. Протеже Пастернака, поэт Андрей Вознесенский, присутствовал на многих таких чтениях в Переделкине. «Чтения бывали в его полукруглом фонарном кабинете на втором этаже. Собирались. Приносили снизу стулья. Обычно гостей бывало около двадцати… Затихали. Пастернак садился за стол. На нем была легкая серебристая куртка типа френча… Читая, он всматривался во что-то над нашими головами, видное только ему. Лицо вытягивалось, худело… Чтения обычно длились около двух часов… Он щадил самолюбие аудитории. Потом по кругу спрашивал, кому какие стихи пришлись больше по душе. Большинство отвечало: «Все». Он досадовал на уклончивость ответа».
Затем гостей приглашали в столовую на первом этаже, бледно-розовые стены которой были увешаны картинами Леонида Пастернака и некоторыми его набросками к «Воскресению». На подоконниках рядами стояли горшки с геранью, вносимые в дом на зиму. Они делали столовую отдаленно похожей на зимний сад. «О эти переделкинские трапезы![193] – любовно вспоминал Вознесенский. – Стульев не хватало. Стаскивали табуреты. Застолье вел Пастернак в упоении грузинского ритуала. Хозяин он был радушный. Вгонял в смущение уходящего гостя, всем сам подавая пальто».
К сожалению, эти литературные вечера привлекали и нежеланное внимание. Заместитель главного редактора «Нового мира» описывал их как «подпольные чтения контрреволюционного романа». Спецслужбы тоже[194] следили за этими литературными сборищами, делая на будущее заметки о содержании книги и готовя удар.
Хотя Ольга могла бывать на некоторых московских чтениях, на переделкинских вечерах она не присутствовала, поскольку дача была вотчиной Зинаиды. Зинаида, которая не понимала произведений мужа, не особенно любила их и постоянно советовала ему не вызывать лишних кривотолков своей прозой, во время этих чтений не поднималась на второй этаж – как сделала бы на ее месте Ольга. Она оставалась внизу, куря сигареты одну за другой. Должно быть, Борису грело душу то, что Ольга, защитница его творчества, при любой возможности присутствовала среди преданных слушателей, лучась искренней поддержкой.
Поэт Евгений Евтушенко вспоминал, как в юности видел Ольгу на публичных чтениях пастернаковского перевода «Фауста»: «Среди слушателей,[195] накинув на плечи белый палантин, сидела красавица Ольга Ивинская». Историк литературы[196] Эмма Герштейн была не так великодушна. Она, побывав на организованном для Бориса вечере у Марии Юдиной, едко описывала Ольгу как «хорошенькую, но слегка увядшую блондинку», которая в перерыве «торопливо пудрила нос, прячась за буфетом», хотя вряд ли это можно счесть грехом, учитывая, как жарко было в битком набитой квартире Юдиной. Сразу после этого вечера Герштейн написала Анне Ахматовой, с которой Борис дружил, в довольно саркастичных, пожалуй, даже с налетом зависти, словах информируя ее о «новом романе Пастернака», одновременно имея в виду как его отношения с Ольгой, так и литературное произведение, которое он писал.
Если весь предыдущий год у Зинаиды были лишь подозрения насчет новой влюбленности мужа, то в апреле 1948 года они болезненно подтвердились.
Каждое утро, прежде чем Борис поднимался на второй этаж и начинался очередной рабочий день, Зинаида заходила в его кабинет, чтобы энергично прибраться и вытереть пыль. Хотя она редко читала произведения мужа, но прекрасно понимала, как важен для него ежедневный привычный писательский труд, и ревностно ограждала его от хлопот семейной жизни. Двоих своих сыновей от Генриха она вымуштровала так, что они жили на даче «почти бесшумно», чтобы не нарушать творческий процесс отчима. Зинаида не пускала никого наверх, в его кабинет, который, как Борис рассказывал родителям, она «лично полирует[197] половой тряпкой каждое утро». Рабочее пространство Пастернака было нетипичным для большинства писателей. «Лично я не держу[198] драгоценностей, архивов, собраний любого рода, в том числе книг и мебели. Я не храню письма и черновики рукописей. В моей комнате нет завалов; убирать ее легче, чем гостиничный номер. Моя жизнь напоминает студенческую».