Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Как-то Ритка присмотрела двух девок из зэчек, одну помоложе, вторую поискушеннее, распорядилась, чтобы перевели их на кухню для начальства, дали нормальной одежды, чтобы спали там же, а не в бараке и, когда девки чуть отъелись, подговорила Чухарева убедить их… ну, это… с ее мужем. А чтоб проверить его, чертову холеру. Из этой затеи ничего не вышло. Но на девок активно смотрели все остальные – особенно молодежь. Молодые жилистые бычки, будто все время на взводе – такого тронь – и готов взорваться. На Ритку раньше тоже так смотрели, а теперь нет – отводят взгляд, боятся, где-то восхищаются даже, но мужского желания обладать, нагло-усмешливого, раззадоривающего, когда руки сами тянутся к ремню на брюках – нет уже.
Она ходила к блатным, у которых имелся отдельный барак – чистый, сухой, с хорошей крышей, с добротной печуркой. Там и свои были, еще с одесских нэповских времен, беседовала с ними, как с равными, смеялась и внутренне досадовала, потому что равенство это огорчало – равными они были во всем, и стадо этих кобелей (хотя были у них и женщины тоже, из зэчек таких же) не смотрело на нее как на достойный объект, не взыгрывало в них ничего, а так хотелось, чтобы…
На лесопилке у них вскоре появился герой. Как кончилась война – в лагерь хлынула новая волна политически ненадежных, что не мешало им быть физически крепкими, мужиков с волчьими взглядами. Они сидели у немцев, потом – у красных, были уличены вроде бы в шпионаже. Гоняли даже блатных, ничего не боялись, и Ритка, сама теперь с трофейным удобным хлыстом, прогуливалась по ту сторону колючей проволоки мимо их бараков. Ей нравилось ловить тяжелые холодные взгляды и надменно отвечать на них так же тяжело – но нет, не холодно… Холодно у нее не получалось.
Кроме Пашки, никто не выдерживал этого взгляда, опускали головы. Пашка делал две нормы, надрывался ведь – и половину нормы мало кто мог выполнить, жили оттого впроголодь. Ритка любила смотреть, как он работает – как машина, только пот со лба вытирает.
Илья Иосифович по территории лагеря вообще не ходил без надобности. Обложенный конторскими книгами, в очках, он сидел у себя в комнатушке, даже если и считать-то было нечего. Как-то она зашла к нему: лицо краснее обычного, кудряшки вылезли из-под ушанки, захлопнув дверь, стала к ней спиной, подпирая, запрокинула голову.
«Ой, хорошо-то как… – сказала, привычно отметив, что на нее не особо обращают внимание. – Тебе все равно?»
Илья Иосифович оторвался от бумаг, посмотрел на нее кисло и ответил: «Нет».
«Ну так застрели его! Убей! Ты же можешь!»
«Ты этого хочешь?»
«Я? – она задохнулась в подкативших бабьих слезах. – А ты? Ты сам-то чего-то в этой жизни хочешь или нет?»
В этот момент в дверь заскреблись, Ритка отошла, дернув ручку на себя, так что стоящий на пороге чуть не упал. Это была Бузя – и едва ее, как всегда, замотанная в платок голова мелькнула за меховым воротником Риткиного тулупа, Илья Иосифович неожиданно встал. Встал не задумываясь, как никогда не вставал навстречу Ритке, просто так. Глаза добрые, внимательные. Рот твердый.
Тем же вечером были застрелены двое заключенных якобы при попытке к бегству. Пашка-стахановец и еще один.
В прилегающем к лагерю поселке жили сосланные из Украины и Бессарабии семьи, в основном женщины с детьми. Жить в тайге они просто не умели: сильно голодали – минимальную пайку делили на четверых, болели, работать у них ни черта не получалось. Еще здесь были «вольняшки», кто уже освободился, но не имел права возвращаться в родные края. Один такой работал на лесопилке – деньги платили хорошие, инструменты и одежду вольным рабочим давали получше, поновее. Работал самоотверженно и яростно, был немногословен, ничего, кроме скупых уголовных подробностей, о нем никто не знал, и вот он-то смотрел на Ритку как надо, как смотрели до него раньше, в лучшие ее годы. Ритке он был нужен, нужен был этот взгляд, хотя она и сама себе в этом боялась признаться.
Наступила поздняя весна 1945-го, когда в зловонных трюмах, баржами, привезли первых немецких военнопленных, и в лагере спешно строили для них новые бараки. Стоял постоянный лязг, грохот, и ослепительно ярко горела ночью новая линия прожекторов. В эту первую сытную послевоенную пору, когда поедались за самоваром трофейный шоколад с трофейными сардинами, раскидывались трофейные карты с намалеванными девками в неглиже, Ритка стала душиться немецким одеколоном из бутылочки в виде виноградной грозди и носить в кудряшках позолоченный гребешок.
В этот вечер она увидела его издалека. Пошла на этот взгляд «как надо» – но словно оступилась на гнилой половице и оглянулась. В двух шагах за ней была Бузя. Чертова холера, кто бы мог подумать-то! Чертова холера…
Ощущая эту проклятую гнилую половицу под ватными ногами, Ритка повернулась, тяжело взяла падчерицу за плечо и прошипела вольняшке: «Пшел вон, гнида поганая. Чего уставился на девчонку?» Вечером поговорила с мужем. Сказала, что нечего Бузе шляться по двору, где сплошные уголовники по углам сидят.
Илье Иосифовичу не нужно было долго объяснять. Он и сам-то все видел – ловкую фигурку с тонкой талией, маленькую узкую стопу с высоким подъемом и длинными пальчиками – да что там, и личико с белой, как бумага, кожей и черными глазами, видневшееся из-под вечно надвинутого на самые брови платка. Стыдно признаться, но в глубине души даже радовался, что у Бузи есть эта самая болезнь. Когда ничего не болит – до поры до времени, пока на кожу не попадут солнечные лучи. После смерти первой жены теща Циля Вольфовна строго-настрого приказала – всегда, слышите, Илья, ВСЕГДА – закрывать Изабелле лицо от солнца. Толком-то и не сказав, почему…
С этой поздней весны Бузе было запрещено выходить из комендантской избы.
Но все равно находились те, кто приносил дрова, и мешки с картошкой, и бочонки с капустой, и муку, и все они, снимая свою тяжелую ношу с плеч, распрямляясь, играя мускулами, бросали одинаково заинтересованные взгляды в дверной проем, откуда девушка тихонько выглядывала посмотреть, кто пришел.
Надвигалось короткое буйное таежное лето – когда всего за один месяц должны были зацвести, опылиться и дать семена цветы, и оттого росли они огромными, яркими, и летали над ними огромные насекомые, и огромная мясистая трава рвалась к небу, и в небольшом озере вода у берега нагревалась так, что можно было купаться, но ноги пекло от холода, потому что ступаешь на лед на вечно замерзшем дне. И все, что могло – распускалось, колосилось, курчавилось, отчаянно борясь за существование в отпущенном природой единственном теплом месяце.
А Ритке ночами не спалось. Из лагеря пленных немцев долетало иногда пронзительное дребезжание губной гармошки, и была эта тоскливая песня скучающего по родине фрица такой жалобной и так пугающе созвучной с безвыходностью, царящей в ее собственной душе. Существование Бузи, вдруг обретшей женскую плоть и краски подобно этим диковинным летним сибирским цветкам, делало ее собственную жизнь невыносимой. Четкие брови, твердый рот на этом белом лице она ненавидела с той же силой, с какой они когда-то привлекли ее на лице другом – мужском.