Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Одна из причин, по которой я не стал просить Иоава ткнуть Мелхолу под пятое ребро, состояла в том, что я не сомневался — он это сделает.
Никакие предчувствия вульгарных свар подобного рода не посещали меня, удручая мой дух, в день, когда я убил Голиафа. У меня еще не было строптивой жены, чтобы портить мне жизнь, у меня вообще ни одной жены не было. И умерших детей тоже. Меня не мучила память об утрате ребенка, которого я и узнать-то толком не успел, не мучила память об ужасном, хладнокровном убийстве другого сына, постарше, которого я любил слишком сильно. Бедный мальчик. Пока дитя болело, я лежал, прижимая лицо к земле, и молил Бога о милости, о сохранении жизни стенающему младенцу. Кожа его иссохла, горела. С таким же успехом я мог разговаривать сам с собой. Я снова понял то, что знал и раньше: никакого, никакого милосердия ждать от небес не приходится. Я все еще не простил Бога за то, что Он так со мной поквитался, и уверен, никогда не прощу, даже если Он миллион лет будет умолять меня о прощении, даже если выяснится, что Он с начала времен к нам сюда вообще не заглядывал. Посмотрите сами, Он вечно делает то, что хочется Ему, а не нам. Посмотрите, как Он снимает вину с меня и возлагает ее на невинное дитя. По-моему, это и есть самый настоящий первородный грех, разве не так? Посмотрите, как Он дал мне теперь эту ангелоподобную, любвеобильную девственницу с глазами темными, как виноградины, с матовой ореховой кожей, с лицом сердечком, которое мне так хочется погрузить в мягкое тепло моих дрожащих ладоней, — дал, когда я уже слишком стар, чтобы вполне насладиться ею, когда я боюсь, что мне недостанет сил, чтобы еще раз войти в девицу. И как Он заново угрызает меня жадной и жалкой тягой к Вирсавии, которая говорит, что ее тошнит от любви, и неизменно отвергает меня самым унизительным образом, какой только можно представить, — не придавая значения моему желанию обладать ею. Она даже представить не может, как меня это ранит. Да и вообще ей наплевать.
Я не верю, что я ей противен, потому что она обычно пробует, а то и доедает то, что я оставляю в моей чашке, отправляя еду в рот прямо пальцами и между тем не переставая жаловаться на ночное несварение и все возрастающий вес.
— Что это за красная штука, которую ты кладешь ему на хлеб, и в бобы, и в измельченный латук? — спрашивает она Ависагу, проявляя вялый интерес и к девушке, и к еде, которую та заботливо для меня готовит.
— Красный чилийский перец.
— А почему ты никогда не называешь меня «Вашим величеством»?
— Он сказал мне, что вы не царица.
— А что это за зеленая штука, которую ты кладешь в рубленую баранину?
— Зеленый чилийский перец.
— Что ты сейчас готовишь?
— Тако с зеленым чилийским перцем, тушеной бараниной, прожаренными бобами и сметаной.
— Тако?
— Тако.
— Можно я съем немножко? Выглядит вкусно. А я проголодалась. Зачем ты так для него стараешься? Глупо столько работать, когда ты вовсе не обязана это делать.
Отправив в рот первую вилку, Вирсавия морщится и ставит чашку на пол. Ависага грациозно опускается на колени, берет чашку, чтобы ее унести. Движется она, как балерина, — можно подумать, она школу манекенщиц закончила.
— Будешь так на него ишачить, простишься со своей красотой, — прибавляет Вирсавия. — Кожу испортишь. Руки у тебя растрескаются. Когда пересыхаешь от жары, нужно все тело намазывать мягчителем. Я всегда так делаю. Вот, гляди. — Вирсавия распахивает одежду, выставляя напоказ намасленные руки, ноги и бока. Она нынче в белых «цветунчиках», и я чувствую, как что-то подрагивает у меня в паху. Моя белокурая жена Вирсавия все еще пользуется сурьмой, подводя и увеличивая свои маленькие хитрые глазки. Теперь она вяло ковыряет в зубах голубиным пером. Другой рукой она рассеянно, но с силой почесывает сбоку свое широкое бедро и ягодицу, а затем принимается за внутренность бедра, скребется, точно ее блохи заели. Ноги и талия Вирсавии по-прежнему тонки. Я знаком с ее неотесанными манерами еще с тех дней, когда мы с ней предавались распутству. Я снова хочу ее. Она пробуждает во мне желание, которое Ависага растормошить не способна. Я гляжу на мясистые, жирные бугры пожилой плоти на бедрах и на животе моей жены, на ее округлый зад и чувствую, что смог бы снова ее отвалять, если бы только она легла в мою постель и открылась предо мною. Ну и что в этом чувстве хорошего? Могу ли я, царь, сказать моей бесчувственной и безразличной жене, что, если она позволит мне снова сделать с ней это, я отдам сыну ее Соломону созданную мною Израильскую империю, а ей позволю и впрямь стать царицей-матерью, к чему она так стремится? Почему нет, мог бы сказать Екклесиаст, тем более что я всегда успею взять данное мной обещание назад. Но ни ей, и никому во Вселенной не стал бы я платить столь стыдной цены, как признание в том, что меня отчаянно тянет еще раз подержаться за ее задницу.
В прежние дни, когда я был помоложе, мне удавалось завалить ее на спину всякий раз, что я пытался это проделать, даже когда она была нечиста, — для этого мне хватало ошеломительного потока медовых слов, которые льстили ей и кружили голову так, что лицо ее начинало блистать от прилива крови. О, неизменное мастерство, прибегая к коему, я всегда ухитрялся одолеть ее, лия потоки безостановочных слов:
— Отворись мне, радость моя, возлюбленная моя, голубица моя, чистая моя. Лобзай меня лобзанием уст твоих. Ласки твои лучше вина. Я буду превозносить ласки твои больше, нежели вино, о прекраснейшая из женщин. Знамя твое надо мною — любовь. Кобылице моей в колеснице фараоновой я уподобил тебя.
Думаете, я всегда понимал, что несу? А разве есть разница? Всякий раз она, изнемогая от вздохов, падала на спину, раздвигала пошире ноги и поднимала колени, раскрывая руки в восторженном забытьи, словно хотела всего меня засунуть в себя.
— О Давид, Давид, — слышал я ее стоны, — и откуда ты берешь такие волшебные слова?
— Сами в голову лезут.
— Сами лезут?
— Вот так прямо сами и лезут.
— Ах, как это красиво!
Теперь я лежу, сотрясаясь от хладных, одиноких желаний, а моя поглощенная своей особой жена только лишь и способна — и то, если вдруг заскучает, — что глазеть, чуть приподняв густо накрашенные веки, на Ависагу, приставать к неиспорченной девушке с суетными вопросами да делиться с нею бабьей житейской мудростью.
— Не надо так вкусно готовить, — наставляет она мою служанку. — Зачем ты так много работаешь, когда ты вовсе не обязана это делать? И нечего его причесывать с таким усердием и мыть так старательно тоже не надо. Пусть немного помается, пусть побудет грязным. Не будь такой доброй стряпухой, не хлопочи по хозяйству. Кому это нужно? Ему что ни дай, он все равно не доест. И лампу его иногда забывай заправлять, пускай гаснет. Делай только то, что тебе приятно. Разве ты хочешь утратить свою красоту?
Ависага отвечает:
— А мне как раз и приятно стряпать для него и омывать его. Мне нравится, когда он красиво причесан. Да и домашняя работа мне всегда была в радость.