Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Разумеется, эти тонкости ранее были неподвластны моему слуху. Я принадлежал к тем профанам, что с умным видом покачивают головой, когда в Шестой симфонии Бетховена им мимоходом слышится то журчание ручейка, то пение кукушки и перепела, то танец крестьян, то грозовые раскаты. Заменять ноты зрительными образами — одна из самых распространенных ошибок начинающих меломанов. Еще больше я краснел за свои ляпсусы, когда Роберто Лонги учил нас правильно смотреть картины, объясняя, что ценность картины составляет отнюдь не сюжет, а ее композиционная и цветовая гармония. Точно так же, убеждала меня Вильма, и гениальная музыка, она существует лишь как сочетание звуков. К чему изыскивать состояния души в том, что передает исключительно гармонию и ритм? Почему аллегро должно непременно соответствовать радостному порыву, а медленный темп — печальному туману? И ассоциируем ли мы автоматически определенный цвет с определенным чувством, красный — с приступом гнева, синий — с желанием покоя, а зеленый — с ностальгией по деревне?
Вильма привела мне в качестве примера звуковой конструкции, лишенной какого бы то ни было смысла, Седьмую симфонию Бетховена. Но когда я попросил ее объяснить это наглядно, вместо пианино, более подходящего, как мне казалось, для отвлеченных исследований, Вильма выбрала инструмент, который по-моему, хотим мы того или нет, воздействует непосредственно на наше сердце, повергая человека в состояние лихорадочного сплина, и, на мгновенье задумавшись, она взялась за смычок. Музыка, которую исполняют в оркестре, будь то скрипка или фортепьяно, и которую называют соответственно ноктюрном или баркаролой, капризной или убаюкивающей, не выражает ничего, кроме как самой себя, повторяла мне юная словенка с такой угрюмой настойчивостью, в которой мои робкие возражения, сопровождавшиеся покорными покачиваниями головой, безусловно не нуждались. Она хмурила брови и опускала взгляд, как будто хотела собрать все свои силы, чтобы изложить до конца свой решающий аргумент. Кто угодно бы на моем месте почувствовал, какие важные для себя позиции она отстаивала. Ее любимые куски опровергали ее же собственные слова. Она сыграла мне «Сон любви» в переложении для скрипки: плоский, чересчур пленительный романс, как она затем сказала, «дурного Листа»; а я, вместо того, чтобы догадаться, что она придерживалась этой точки зрения только из гордости и нежелания раскрывать свои чувства, соглашался с нею.
Странные воспоминания — все эти бесконечные летние посиделки. После того, как мы отпустили своих учеников, я показал Вильме свой чердак, который я снимал в Версуте, в ближайшей к Касарсе деревушке. Я вытащил на балкон два плетеных стула. Перед нами во мгле простиралась равнина, обрамленная вдалеке кустарником, резкие черные силуэты которого тянулись вдоль Тальяменто. Кукурузные поля колыхались под ветром, а светлая ленточка канала, в которой отражались последние солнечные лучи, отливала серебром между двойной изгородью стройных тополей. С другой стороны, к западу, свет заката вышил пурпурной каймою уплывающие к морю облака. По разъезженной дороге возвращались домой на велосипедах ребятишки с соседней фермы, держа для равновесия на руле бидоны с молоком. До нас доносился скрип колонки во дворе, потом начинался переполох в курятнике, где возмущенные тем, что у них отбирали яйца, шумно кудахтали куры, но потом все снова затихало. Вильма вынимала из футляра скрипку и играла мне самые нежные и ласковые мелодии из своего репертуара, не уставая объяснять мне между отдельными вещами ценность музыки, записанной по правилам нотной грамоты. Половинки, целые, восьмые, четверти тона, диезы, триоли, арпеджио… Условность, под которой я спешил расписаться, боясь ответить на влюбленные взгляды, которыми она, пользуясь сумерками, осыпала меня, пока ее смычок скользил по струнам.
Не желая оставаться в долгу, я убеждал Вильму, что литературу тоже нужно оценивать, как стремление к чистой красоте, независимо от содержания. Я сказал ей, так же неискренне (или наивно), как и она, что на мой взгляд лучшим в плане композиции и стиля мне представляется роман Жида «Имморалист». Я только что открыл для себя эту книгу, чей ловко завуалированный сюжет остается понятен далеко не всем читателям, и я, наверно, не был исключением. История Мишеля производила на меня неизъяснимое впечатление, которое я приписывал исключительно магии стиля, но тот факт, что из всех книг в своей библиотеке я выбрал для своей юной знакомой именно эту, безусловно доказывал, что я подсознательно рассчитывал найти подобным жестом выход из ситуации, день ото дня становившейся все более запутанной для нас обоих. В любом случае, вольно или невольно, мое послание достигло цели. Вильма поняла, что я воспользовался приключениями юного француза в Северной Африке, чтобы освободить себя от груза тайны, которую я не мог поведать ей вслух.
Она вернула мне книгу с грустной улыбкой, заверив меня, что уже давно обо всем догадалась. Правда, теперь, добавила она, когда я развеял ее последние иллюзии, я не должен думать, что не смогу рассчитывать на нее. Напротив, она поблагодарила меня за откровенность, которая повысила меня в ее глазах. Все было сказано быстро и тихо, так что я даже не успел ни подтвердить, ни опровергнуть ее слова. Все это время Вильма с какой-то материнской нежностью поглаживала свою скрипку. Договорив, она взялась за гриф и в свете восходящей над полями луны сыграла в медленной аранжировке бетховенскую сонату «Прощания».
Ни одна из моих знакомых не проявила такой деликатности, такого благородства и человечности, как Вильма. Ценой непростых внутренних усилий заставив себя посещать нашу Малую академию после этого полупризнания, она ходила вместе со мной, когда я водил своих учеников на какую-нибудь ферму или на городскую площадь читать свои стихи перед изумленными крестьянами. Чтобы подчеркнуть ловкость и грациозность наших учеников, я придумал сопровождать чтение вилотой. Она укладывается в четыре коротких стиха и ее танцуют, приставляя пальцы рук к бедрам и поочередно подпрыгивая то на одной, то на другой ноге. Наши ученики неожиданно обнаруживали в своих уже зрелых жестах ту инстинктивную гармонию, которая проходит вместе с отрочеством. Я брал с собой маленькие подарки и награждал ими самых лучших: карамельки, рогатки и разноцветные резинки. Могу сказать, что мои намерения по отношению к этим еще совсем безусым ребятам были абсолютно бескорыстны. Самое большее, о чем я мог подумать, глядя на то, как они прыгают на радость фермерским детишкам, пускавшимся порою пританцовывать вместе с ними, так это, кто из них мог бы в будущем привлечь мое внимание, которое вышло бы за рамки педагогического интереса.
Меня сразу восхитил один мальчик своим талантом прямо держаться и сохранять голову неподвижной при необычайно бойких прыжках. Его хорошо очерченная губа уже начала покрываться светлым пушком. Его имя никогда не встречалось в наших краях, и оно одно могло свести меня с ума. Одна единственная гласная, утонченная и стройная, выстреливавшая прозрачной нотой, словно стебель юного деревца: Свен. Но не доверяя самому себе и опасаясь последствий влюбленности в тринадцатилетнего мальчика, я старался быть вдвойне осторожным с ним, до такой степени, что стал относиться к нему крайне несправедливо. Обещанный победителю конкурса подарок всегда доставался одному из его друзей. Свен сквозь свои длинные ресницы разочарованно смотрел на меня, после чего встряхивал своими золотистыми кудрями, забрасывал за спину свой ранец и уходил, что-то насвистывая, прежде чем я успевал объявить об окончании занятий. Тогда уже Вильма, чтобы оживить нашу маленькую компанию, к которой после ухода моего любимчика я невольно терял интерес, брала в руки скрипку и хороводом увлекала всех нас в исступленный пляс.