Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Роди и расти! – кричала она.
– Ты примешь внука без отца? – кричу я. И вижу, как вздрагивает все ее существо.
– Ты еще выйдешь замуж, – выдавливает она из себя главную мысль, но все не может в себя прийти от ужаса возможного рождения внебрачного ребенка. На каких внутренних счетах она щелкала и прикидывала более страшное и стыдное для нее и для меня? Но за меня она решила: я сволочь и могу родить от чужого первого попавшегося мужика, я просто дрожу от нетерпения. Тогда, при таком раскладе, лучше пусть будет чужая приемная девочка. Это как минимум благородно и, возможно, не навсегда. На этом произошло ее примирение с Алиской.
Но вот едет кузина Кузина. И хоть она полудурок и деревенщина и вообще не нашего круга, знать ей о моей несостоятельности ни к чему. Ведь потом вся деревня (которую мама в глаза не видела) будет говорить и осуждать нашу семью. Общественное мнение, едрить твою за ногу.
И я везу кузину к маме. Пусть будет так. Она удивляется мне на вокзале, а потом оторопело внимает печальным новостям. С ней время не совладало. Она такая же большая и мосластая. Новинка – огромные кеды и разовый козырек от солнца. Носильщика кузина не приемлет и тащит два чемодана и рюкзак на спине сама. Мне доверена неподъемная сумка, видимо, с банками, с чем же еще?
Все-таки я почти впихиваю ее в машину, сажусь с шофером, чтоб расплатиться незаметно, а она громко спрашивает, как же это могло быть с папой, если она его старше?
– Мужчины живут меньше, – говорю я ей через плечо, и в этот момент нас подрезает «мерс», и шофер мой кричит хорошим отборным матом вслед, а потом кричит кузине Кузиной, что мужик живет меньше, потому что убить мужика на ровном месте стало у нас делом чести, доблести и геройства.
– Это про труд, – вставляю я. – Про смерть пели другое – «Если смерти, то мгновенной…»
– Если раны – небольшой, – Кузина, оказывается, знает старые песни о главном.
– Да, – говорю я. – Но то была война. А ныне песен не поют, ныне караокают и кукарекают. – Боже мой! Мне что, уже сто лет?
– Да нет, есть хорошие пацаны, – шофер уже совсем успокоился. – Круг, например, Новиков. Настоящие пацаны, не педрилы в бахроме.
Кузина поджимает губы. Неужели она понимает смысл этих слов? Это для меня новое, как и розовый козырек. Я помню, как мама еще при Мишке требовала не употреблять при кузине «пограничных» слов, тех, что уже и не литературны, но еще и не матерны.
– Господи, да в деревне такое говорят, что городу и не снилось. Она же живет в природе и животном мире. Там секс открытый. Все называется своими именами.
Мама кривится при слове «секс». Это слово для нее за гранью.
– Она – другая, – повторяет. – Из строгой жизни. И понятия у нее детские.
И добавляла как-то торжественно, видимо, специально для Мишки.
– Кузина – девушка.
Мишка хохотал, как подорванный.
– Кто ж это может знать, кроме гинеколога?
– Она никогда не была у него! – возмущается мама. Мне на кухне она шепчет: «Она никогда не снимает трусы. Даже в бане».
Вот кого я сейчас везу.
* * *
Они рады друг другу – кузины. Мама для встречи даже чуть-чуть взбила на темечке волосы и чиркнула помадой. Кузина взяла ее в охапку, и мама захлюпала в необъятную целомудренную грудь. Я же тороплюсь домой. У нас с Алиской выход в магазин: покупаем школьный костюм, а потом я еду в редакцию, где мне предлагают место в штате. Я знаю, что откажусь. Я боюсь коллектива, не верю в искренность рабочих отношений. Кто-то мне сказал, что мы постигли только одну сторону свободы – свободу от порядочности, свободу не любить ближнего. Нелюбовь мгновенно возникает, где собирается больше трех человек. Вот почему я не пойду работать в штат. Но зачем тогда иду?
Кузина не понимает, о какой девочке идет речь.
– У меня погибла подруга. Ее дочь живет со мной. Отца нет.
Тут происходит неожиданное. Кузина встает и обнимает меня и крепко целует в глаза, сначала в левый, потом в правый. Я на секунду слепну – поцелуй крепкий, от души, а она говорит мне в ослепшие глаза: «Сироту вырастишь – душу спасешь». Господи, прости, но мне так тошно от этих слов, от их высокопарности, что лучше бы она смолчала. Я как-то быстрее понимаю, когда меня подозревают в некоем расчете, поиске какой-то выгоды, а вот это «душу спасешь» – оно мне категорически не подходит. Это не про меня и не для меня. Это от лукавого. Я уже вижу, и глаза мои выражают неприязнь, это точно. Кузина тоже не слепая и совсем не дура, хотя и не понимает, почему у меня такое злое лицо на самые главные слова жизни.
Мама чувствует нестыковку энергий, но не понимает, расстраивается. Такой чужой, агрессивный, неправедный мир вокруг, а так все хорошо было раньше. Матерей не расстреливали киллеры, дети жили дома и ходили в одинаковые школы. Взрослые дочери, пусть и разведенные, ходили на работу, где общались с мужчинами и могли найти себе судьбу, а старые вдовицы могли жить на пенсию, и им хватало на лекарство и на уход за могилой. И они ходили бы на свои собрания, и как знать…
Мамино «как знать» было запрятано очень глубоко, и главное – от нее самой. Мысль ведь, в сущности, грешная, для мамы даже подловатая, она бы умерла, узнай, что я провижу ее мысли. Но вот приезд кузины Кузиной разрыл вход к потайному.
Кузина выглядела моложе мамы. И она, как бы это поточнее выразиться, была современней, что ли… Этот козырек… И приятие поступка дочери, которая творит со своей жизнью черте что.
Я целую маму с большей нежностью, чем когда-либо. Растерянная и потерянная, она мне ближе. И я уже думаю, что, может, не стоит с порога отвергать предлагаемую работу, а взять и нырнуть в миазмы коллектива, нырнуть и вынырнуть сильной. Ведь нырял дурачок Иванушка в разные воды. А мы сейчас все дурачки потерянные. На крепких кедах стоит одна кузина Кузина, независимая крестьянка, живущая трижды клятым большевиками (мамой) индивидуальным трудом.
Целую я и кузину, но не в глаза, а в туго натянутую загорелую щеку, почему-то пахнущую «Шипром», папиным одеколоном. Через три дня я пойму, что она была, не отдавая себе в этом отчета, влюблена в папу. Она его жалела. Ей нравился худенький, тихоголосый мужчина, нравился его запах. Что голос и запах – вещи самые сексуальные, ей и в голову не приходило, но она с таким удовольствием брала донашивать папины рубашки и теплое с начесом белье. Между прочим, мне папин запах тоже очень нравился, а когда я увидела на кузине старенькую папину рубаху, которую она не хотела снимать ни для какой другой, тайное стало явным. А через три дня она встала на колени перед могилой и почти сунула лицо в землю, а потом незаметно положила горсть земли в лифчик. Мама была шокирована коленопреклонением – что за варварство! – и просто отвернулась, чтоб не видеть, это я, зоркая, видела ту горсть, которую она, положив, прижала к телу. Я подумала, что это хороший сюжет для повести о двух сестрах, умной и глупой, продвинутой и отсталой, идейной и земной, изящной и грубой, и о мужчине, который никогда ничего не понимал ни в жизни, ни в женщинах, что гораздо труднее.