Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Поворачиваюсь к бесстыжей раковине и – была не была – плещу на себя прохладной водой – мне сразу легче – легче – выравнивается дыхание – и даже простыни перестают вздуваться; я поднимаю глаза и в зеркале вижу свое лицо – невыразимо прекрасное.
[Математик тряс его, тряс – никакого толку. Зрачки нормальные. Запаха перегара нет. Голос ровный, даже немного усталый – без малейшей аффектации. «Я бомж, Моть, понимаешь? Да нет, ты вряд ли поймешь…» – «Ну-ка возьми себя в руки! Что ты мне тут?!» – «Да все нормально, честно! Просто тут, понимаешь, как повезет – у кого брат инженер, у кого математик – вот как ты у меня, а у кого тряпка. Тряпка и бомж…
Инженера из меня не вышло, архитектора не вышло…» – «Ты когда ел последний раз?!
Когда на улице был?!» – «Во вторник, платил за квартиру – квитанции в комоде, – хочешь, проверь». Этот ответ – тихий и твердый – про квартиру окончательно Математика убил. Он проверил – были квитанции на месте, все оплаченные. Да и вообще… Повидал Мотя на своем веку и алкоголиков, и наркоманов, и кого только не повидал… Не похоже было, не похоже. Оставалось признать – Алеша сошел с ума.
Тогда Математик выгнал его работать в цирк. Там нужны были рабочие сцены.]
Алеша, Сандра. Барселона, 2007 год
Так вот, сперва панорама: огромный собор. Великанское сооружение, какая-то издевка над всеми нормами архитектуры – нечеловечески, мучительно громадный. Затем кадр постепенно приближается – потихоньку, потихоньку наезжает на одно из стрельчатых окон в одной из самых высоких башен. Ракурс меняется, вот он там – стоит, такой маленький, в оконном проеме. Стекла нет. Он смотрит вниз, со страшной высоты, со страшной высоты. Внизу – люди, люди, люди, он никого не узнает, с такого расстояния никого не различить. И тогда, отчаявшись увидеть, он перешагивает пустую оконную раму и летит вниз.
…он поехал в Барселону и увидел его – свой собор.
Там вокруг роились какие-то туристы, гудели на разных языках, щелкали, цокали, задрав головы, роняя кепки… Два раза его сгоняли с места – он закрывал ракурс, раз пять толкнули – он даже рассердиться на них не мог, сил не было. Эти безобразные шпили, утопленные в облаках, эти ошметки, огрызки, лоскуты разодранных сердец и печенок! Бесстыдно задранные клочья, обнаженные внутренности! Эта клиника линий – что он пил, нюхал, о чем думал, строитель щедрый? Как он свел воедино, как уместил в своей дурьей башке плавленую пластику с истерическими остриями, с зазубринами динозавриков? Кокаинист! Придурок! Юродивый! И главное – размер, дьяволово наваждение. Благодать, говорите?! В этот момент кто-то положил ему руку на локоть.
Он обернулся.
Девочка. Лет двадцати пяти. Девочка как девочка.
Момента знакомства он не помнит совсем – слишком все было врасплох и туман. Кажется, Математик с ней дружил. Или не так – Математик знал Латифу и позвал ее на Алешину выставку. Она пришла и приволокла с собой Сандру. Или еще как-то по-другому? Алеша раздраженный, усталый сидел в углу зала и исходил ехидством. Белые кирпичные стены, деревянные перекрытия! Тартинки и тарталетки, вввввашу мать… Концептуальная публика сновала туда-сюда, таскала орешки. Сам виноват – зачем согласился! Когда Мотя робко спросил, не хочет ли он… тут есть некоторые его, Мотины, друзья… – Алеша, не вставая с барной табуретки, чмокнул его в макушку: «Математинька, ты лысеешь. Мажься морошкой!» – «Идиот…» – и на всякий случай ни с кем его знакомить не стал в тот вечер. Выставка прошла роскошно. Рецензии, то-се.
Через два дня она подошла к нему у собора – примерно в этот момент один из накренившихся шпилей уже был готов обрушиться на него. Она там какие-то экскурсии водила. Подрабатывала своим билингвизмом.
Мама из Ленинграда, папа – наполовину француз, наполовину испанец, кровей намешано будь здоров… Большая часть семьи живет в Париже, а они вот всю жизнь здесь… О, кстати – тетя, папина старшая сестра, вышла замуж за русского – это было давно! Бывала ли?.. Конечно, бывала, много раз, и в Питере, и в Москве, у тети с дядей…
– Вы скажите, что вы знаете, – попросила его Сандра, – чтобы мне не повторяться…
Он знал о нем все, он-то бывал внутри, в отличие от всех этих туристов, он бросался вниз, шагнув за раму: ему-то было что рассказать.
Но в этот момент он уже почуял, что с ним что-то неладное творится. Что в ней такого – ну ключицы там, ну хорошо. Ну – да, испанская грусть, но это, положим, он сам все придумал и вычитал. Или их разговор – чудовищный языковой компот – завел его: она чисто говорила по-русски, только шипящие у нее получались чуть утрированно – у кого же он это слышал… Но кругом толпились туристы, чего-то спрашивали, они оба в каком-то странном экскурсионном задоре переходили на английский, на русский обратно – но не могли оторваться друг от друга, все время возвращались друг к другу – его это страшно раздражало. А может быть, его стал сводить с ума явившийся ему без предупреждения собор из сна – сколько раз он видел Саграду на картинках и открытках – никогда ничего не шевельнулось, мысли не было; а тут увидел, и узнал, и озверел на себя – так что зубами заскрежетал. А может быть, все это ни при чем, а дело только в… Но что она делала с ним? Как она это делала, ведь сама же явно не хотела.
Саня – так он ее называет. Он так ее называет и сейчас – уткнувшись лбом в стекло книжного шкафа, еле ворочая языком, выталкивает сквозь сухие губы – Са-ня. Зачем я тогда?.. – но неохота даже договаривать.
Безжалостная девочка. В иные минуты он на нее всерьез сердился – могла бы, кажется, соразмерять. В иные – понимал, что ни черта она не может, она сама свою силу не осознает. Что в ней было такого – увольте объяснять, девочка как девочка, двадцать три – двадцать четыре, ресницы, синяки под глазами от усталости, рот широкий, как у лягушонка. И улыбается вдруг – счастливой улыбкой.
И еще одно, вот оно – перед глазами – легкость. Вошла в комнату, села на стул – села, полезла в сумку, достала блокнот, начала писать, остановилась, задумалась, сморщила нос – и все. Наповал.
Он вошел в ее студию: книги-диски кругом, набор понятный, он аж ухмыльнулся – Эйзенштейн сплошной, Бруно Шульц и Адорно; на синих стенах Латифкины фотографии, крупные часы – она сама их сделала, из кастрюли, на холодильнике черным несмываемым маркером написано поперек: no magnits! – на столе шабли во льду и огромный огнедышащий киш. Сандра мыла пол и не заметила, как он вошел, – и стоило ему увидеть ее, все его ехидство (ну ясно: Нина Симон, Айн Ренд, Джармуш!)… да какое там ехидство, все в тартарары. Он стоял и смотрел: выпрямилась, стала выжимать в ведро огромную тряпку, почесала нос о плечо, пьяноватая легкость эта, подлость… – Ты пришел! – Он перехватил ее руку, капала вода. – Подожди же, дай руки вытереть! Алеша! – смотрел на нее, смотрел; потом прижался губами к мокрым пальцам. – Нос чешется! – рассмеялась Сандра. – Пусти! Что ты вытворяешь? Напился грязной воды!
[…валялся рожей в луже… в канаве и хлебал воду. А кругом эти все столпились у модуля и боялись подойти, ротный шепотом говорил: оставьте его сейчас, парни, он телеграмму получил… У Математика всегда была идиотская страсть: все он, понимаешь, держал под контролем, все старался сделать как надо. Так надрывался, так усердствовал. И куда не надо лез. Приходится это признать. «Ты слишком строг со своим отцом! Да, тебя можно понять. Но пойми и ты: он не молод, многое пережил, и ты…» – Не тренди, Мотенька, вечный хорошист. Я его люблю, конечно, Математьку, но иногда он доводит меня до бешенства. Оно понятно, так бесить могут только родные, а он мне правда родной, даром что двоюродный. Смотрит на меня щенячьими глазами и улыбается – он всегда улыбается; не надо на меня, пожалуйста, так смотреть, что я – увечный, что ли? И беспокоиться за меня не надо, потому что ты, душенька мой Математинька, потихоньку превращаешься в тетку… кулемиху… кутепиху. Обрати внимание, между прочим, – скоро пузо и облысеешь. И даром что кого-то там трахнул невзначай, но вообще-то ты, Мотенька, квочка. И очень тебе советую оставить меня в покое навсегда, забыть мое имя, не лезть ко мне, понял, мудак рептильный? И никакой телеграммы не надо было мне слать. Нет, я ничего, я только лежу башкой в канаве и пью-пью-пью, мне пить очень хочется.]