Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Вот, — с отчетливостью произнес Болэн. — Мне стало гораздо лучше. — Они посмотрели на него. Его вдруг ослепило смущеньем; и ум его ускользнул прочь, на самом деле ускользнул. За дальним краем соусника различал он кондоминиум Оскара Нимейера{148} высоко в кордильерах Анд. Пожилой бразильский дипломат высился над молодой индейской проституткой, палец вздет, нос в инструкции, приговаривает: «Делай так!»
В то же время он видел, как на Американском Западе творятся любопытные штуки. К примеру, у подножья Поясных гор молодой человек, ранее совершивший душераздирающее убийство заезжего кувейтского нефтебарона, ел из жестянки и гавкал «бивство» своим поимщикам.
Над долиной реки Щитов навис высокий летний грозовой фронт, более того — прямо над ранчо Фицджералдов, уверенных в том, что стены их главного дома укроют небольшое ужинающее общество от взглядов вообще кого угодно.
Вообще кого угодно очень бы заинтересовало смущенье Болэна, кое довольно тщательно культивировалось двумя или тремя персонами вокруг него.
— Нет, — сказал Болэн, — в меня не полезет еще одна репа.
— Картошки?
— Нет, — сказал Болэн, — (то же) картошка.
— Что скажете о спарже?
— Нет, — сказал Болэн, — (то же) нисколько больше спаржи.
— Болэн, — сказал Фицджералд, — чего же вы хотите?
— Это в каком смысле?
— От жизни?
— Потехи.
— Полноте, — сказала барыня Фицджералд.
— Вы тоже.
— Но, — сказала она, — едва ли я бы стала так это формулировать.
— Да и я. — Фицджералд, само собой.
— А я бы стала, — сказала Энн, стараясь показать собственное удивление их замечаниям. Слово «потеха», казалось, обросло образами раскрепощения.
— Вы бы сформулировали это, — сказал Болэн, обращаясь к старшим вообще, — внушительнее. Но имели бы при этом в виду потеху.
— Нет, — сказала Ля, — мы б имели в виду и нечто повнушительней потехи.
— Судя по всему, вы воображаете, будто под потехой я скрываю некую темноватую преисподнюю шашлей-машлей. Ничто бы не могло быть дальше от истины.
— А что вы имеете в виду под потехой? — поинтересовалась барыня Фицджералд.
— Я имею в виду счастье. Почитайте Сэмюэла Батлера{149}.
— Уверяю вас, читали.
— Перечтите еще разок.
— Ох, Болэн, будет вам, — улыбнулся Фицджералд, лицо его — этюд масштабного греческого сожаленья. — Болэн, Болэн, Болэн.
Болэн почувствовал, думая о печи своего отца, что ему хочется нагреть воздух до накала на шесть кубических акров вокруг дома.
— Кончайте уже эту срань, — велел он Фицджералду.
Энн, чуя осуществимость того, что у Николаса рванет трубу, приподняла кончики примирительных пальцев над краем стола, как бы говоря: спокойней, спокойней давай, парняга, не стоит копытами овсы расшвыривать вот так парняга так-то лучше ну.
— Я хотел, — сказал Болэн, — просто отужинать в приятной обстановке. Щедрость больше не выдается?
— Ах, Болэн, Болэн, Болэн.
— Выкладывайте уж прямиком. Я снесу.
Мать сообщила Болэну, что его с них хватит.
— Мы просто спросили, во что вы верите, — сказала она. — Мы и понятия не имели, что это вызовет такую злобу.
— Во что я верю? Я верю в счастье, контроль рождаемости, щедрость, быстрые машины, экологическое здравомыслие, пиво «Курз»{150}, Мерла Хэггарда, дичь нагорий, дорогую оптику, шлемы для профессиональных боксеров, каноэ, скиффы и слупы, лошадей, не позволяющих, чтоб на них ездили, речи, произнесенные по принуждению; я верю в усталость металла и бессмертие остистой сосны. Я верю в Деву Марию и прочих того же разбора. Даже в ее сына, которого цивилизация винит в том, что он уснул у рубильника. — Видели, как барыня Фицджералд покинула комнату, а Энн уставилась себе в колени. — Я верю, что я молекулярное отклонение, какое не собьется бодренькими отвлеченьями дешевых умов. Я верю в верховное правленье спящих людей. Я верю в груз апатии, коя есть исторически зафиксированное завещание политики. Я верю в Кейт Смит и Домашние Органы «Хэммонд»{151}. Я верю в пандусы и съезды. — Фицджералд тоже вышел, оставив лишь Болэна и Энн; она, отринувши муку свою и чувствуя, что, возможно, близка к Чему-То, подняла на безумца взгляд, полный обожания. — Я верю в запаски и срочные ремонты. Я верю в предельного опоссума. Я верю в икринки света, что падают из внешнего космоса, и бомбардировку полюсов свободными электронами. Я верю в ферротипы, ротогравюры и припаркованные машины, все по своим местам. Я верю в жареного молодого барашка с вареной картошкой. Я верю в шпинат с беконом и луком. Я верю в каньоны, затерянные под ногами водных лыжников. Я верю, что мы необходимы и восстанем вновь. Я верю в слова на бумаге, картинки на камне, межгалактические приветы. Я верю в мошенничество. Я верю, что лишь притворяясь тем, кто не ты, можно претендовать на освобожденье от уз времени. В своих мертвых я верю больше, чем в твоих. Более того, credo in unum deum, я верую во единого Бога{152}. Он где-то там. Он мой. И ума у него палата.
В общем, — мелодично и с убого изысканным жестом произнес он, — ты понимаешь, к чему я все это. Очень не хочется плюхать на стол старую философию, как свинячьи потроха. И многое я выкинул. Но, в общем, вот она вся.
Так оно и было. Хлеб в печи все-таки нужно проверять время от времени.
Мгновенье спустя он вообразил, что поет песню волжских бурлаков. Энн ладонью заткнула ему рот. То не была песня волжских бурлаков. То была некая лихорадочная, паранойяльная, ржущая чепуха. Никто не понимал, с чего б ему так себя вести.
— Что ты делаешь? — Ей это напомнило, как люди сходят с ума по телевизору, в отличие от Достоевского.
— Ненаю.
Он весь перенапрягся.
По его ощущеньям, именно эта столовая, сам акт поеданья драматизировали то, что маменька, папенька для него мыслили. Вот что означала их яростность за едой; они делали вид, что все из-за него, решил он; а ему это не нравилось с чуть ли не метафизического плана протеста; в том смысле, что мученичество следует представлять поразительней, нежели блюдами мяса и овощей. Все это, думал Болэн,